Последние слова он договорил, когда наш дачный поезд остановился у платформы Рязанского вокзала.

— Егорка Быстров сам игрок.

Наконец судьба Докучаева устроилась — и совершенно случайно. На Тверской встречаю как-то Федю Го-рева и зову его к себе на дачу.

— Не могу, завтра вечером в Питер еду.

— А у меня Докучаев гостит!

— Миша? Михаил Павлович? Да ну? Ведь благодаря ему я теперь и разговариваю с тобой. Кабы не он, и Горева не было бы, а торговал бы в Сумах Хведор Васильев ситцем.

Я рассказал ему, что старик бедствует.

— Так привози его мне завтра утром, Я живу в «Ливадии». Знаешь? Против «Чернышей». Там писатель Круглов живет, в соседнем номере.

* * *

Обрадовался старик, узнав о Гореве.

— Я его придумал. Мы играли тогда в Сумах. Вхожу в лавку — и обалдел. За прилавком стоит юноша неописуемой красоты. Фас — Парис, а в профиль — Юлий Цезарь… Представь себе, Юлий Цезарь, вместо боевого меча отмеривающий железным аршином ситец какой-то бабе и в чем-то неотразимо убеждающий ее. Голос звучный, красивый. Ну, я ему сейчас контрамарку. Велел за кулисы прийти. На другой день зашел к нему, познакомился с отцом. Красавец старик, отставной солдат из кантонистов, родом с Волыни, мать местная… славная… Ну, дальше — больше. Сыграл у меня Федя Васильев несколько ролишек — я ему начитал, вижу — талантище. Увез с собой в Харьков, определил к Дюкову — и вот Горев.

Привез я на другой день старика к Гореву, и больше мы не видались. Горев в тот же день уехал с ним в Питер и определил его в приют для престарелых артистов.

Я слыхал от бывавших там, что старик блаженствует и веселит весь приют. Рассказывает про старину, поет арии из опереток и опер, песни, с балалайкой не расстается.

Артисты иногда собирались в большой столовой и устраивали концерт — кто во что горазд. Кто на рояле играл, кто пел, кто стихи читал. Расшевеливали и его.

— Ну-ка, Миша, тряхни стариной!

И Докучаев запевал своим высоким, но уже надтреснутым голосом. Дойдя до своей любимой арии Торопки, на высокой ноте обязательно петуха запускал и замолкал сконфуженно.

Тут обычно кто-нибудь ему кричал:

— Топорище!

И он вновь оживлялся — тряхнув балалайкой, топнув ногой, начинал звонко, с приплясом, выводить:

А и кости болят, Все суставы говорят…

Пел и подплясывал… А когда заканчивал, раздавались аплодисменты. Но дамы делали вид, что не понимают, и только старуха Мурковская, бывшая гран-дама лаская неразлучную с ней Моську, недовольно ворчала:

— И все врет, и все врет. Хвастунишка!

Придя в общежитие откуда-то навеселе, Миша появился в столовой с балалайкой и сразу запел:

Близко города Славянска…

И как всегда, на верхней ноте голос оборвался, и по обыкновению кто-то крикнул:

— Топорище!

И он опять-таки, как всегда, лихо закончил последний куплет под аплодисменты и… грохнулся на пол. Старое сердце не выдержало молодого порыва.

Друзья

В старые времена не поступали в театр, а попадали, как попадают не в свой вагон, в тюрьму или под колеса поезда. А кто уж попал туда — там и оставался. Жизнь увлекательная, работа вольная, простота и перспектива яркого будущего, заманчивая и достижимая.

Здесь «великие» закулисного мира смотрят на мелкоту, как на младших товарищей по сцене, потому что и те и другие — люди театра. Ни безденежье, ни нужда, ни хождение пешком из города в город не затуманивали убежденного сознания людей театра, что они люди особенные. И смотрели они с высоты своего призрачного величия на сытых обывателей, как на людей ниже себя.

— Горд я, Аркашка, — говорил Несчастливцев, шагая пешком из Керчи в Вологду, встретив Счастливцева, шагавшего из Вологды в Керчь…

И пошли вместе старые друзья, с которыми я служил на одной сцене. Именно с них, с трагика Николая Хрисанфовича Рыбакова и комика Александра Дмитриевича Казакова, писал Островский героев своего «Леса».

— Для актера трактир есть вещь первая, — говорил Аркашка.

Я имел незабвенное удовольствие не раз сидеть с ними за одним столом в актерском трактире «Щербаки».

* * *

…Владимирка — большая дорога. По избитым колеям, окруженная конвоем, серединой дороги гремит кандалами партия арестантов. Солнце жарит… Ветер поднимает пыль. Путь дальний — из Московской пересыльной тюрьмы в Нерчинскую каторгу.

По обочине, под тенью берез, идут с палками и тощими котомками за плечами два человека. Один — огромный, в каком-то рваном плаще, ловко перекинутом через плечо, в порыжелой шляпе, с завернутым углом широких полей. Другой — маленький, тощий, в женской кофте, из-под которой бахромятся брюки над рыжими ботинками с любопытствующим пальцем.

Большой широко шагает с деловым видом, стараясь не обращать на себя внимания встречных. Другому не до встречных: он торопится догнать спутника. Рыжая бороденка мочалкой, мокрая и серая от пыли и пота, текущего струйками по лицу.

Но все-таки их заметили. Молодой парень первой шеренги, улыбаясь безусым губастым ртом, гремит наручниками, тыча в бок скованного с ним соседа, тоже, как и он, с обритой наполовину головой:

— Глянь-ка, актеры! Гы… гы!

— Не смейся, щенок! Может, сам хуже будешь! __?

Да ведь это было. Было. Николай Хрисанфович в семидесятых годах в «Щербаках» в дружеской компании рассказывал этот анекдот.

— Мы шли вот с Сашкой Казаковым из Владимира в Москву, меня вызвали в Малый, дебютировать в «Гамлете». Помнишь, Сашка? Ты тогда от своего барина бежал и слонялся со мной. Сколько я тебя выручал!

— Да-с, Николай Хрисанфыч. Ежели бы не вы, запорол бы меня барин.

— А как я тогда играл Гамлета! Это было в 1851 году. Как играл!

— А потом, когда вас приняли в Малый, вы плюнули и сказали: «Не хочу быть чиновником!» — И мы ушли… В Воронеж ушли… А там вы меня выкупили у барина.

Это подтверждение Казакова было нужно, потому что Рыбаков любил приврать. Казакова тогда уже знали как известного провинциального комика, скромного и правдивого человека, и уважали его. Все знали и его прошлое, хотя он усиленно старался скрыть его.

Помещик Мосолов держал у себя в тамбовском имении театр, и Сашка Казаков, один из лучших актеров его крепостной труппы, крепко провинился перед барином тем, что сошелся с барской любовницей, крепостной актрисой. Барин выпорол его и пообещал запороть до смерти, если он еще позволит себе ухаживать. Грех случился. Барину донесли. Актрису он сослал в скотницы, а Казакова приказал отвести на конюшню пороть. Он вырвался, убежал, попал в труппу Григорьева, а потом уж Рыбаков оттуда увез его в Москву, выкупил на волю и много лет возил с собой.

О знаменитом Н. X. Рыбакове, друге А. Н. Островского, остались только одни анекдоты, и ничего

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату