— Балаганы с петрушкой, а это киятры!.. Это наши киятры… А вам чево?

— Я актер Ханов, я играю сегодня.

— Тьфу! а я думала, с человеком разговариваю! Балаган тоже!

«Хорошенькая встреча», — подумал Ханов и поднялся четыре ступеньки на сцену.

По сцене, с изящным хлыстом в руке и в щегольской лисьей венгерке, бегал Обиралов и ругал рабочих. Он наткнулся на входившего Ханова.

— Так нельзя-с! Так не делают у нас… Вы опоздали к началу, а из-за вас тут беспокойся. Пошел-те в уборную, да живо одеваться! — залпом выпалил Обиралов, продолжая ходить.

Ханов хотел ответить дерзостью, но что-то вспомнил и пошел далее.

— В одевальню? сюда пожалте… — указал ему рабочий на дверь.

Ханов поднял грязный войлок, которым был завешан вход под сцену, и начал спускаться вниз по лесенке.

Под сценой было забранное из досок стойло, на гвоздях висели разные костюмы, у входа сидели солдаты, которым, поплевывая себе на руки, малый в казинетовом пиджаке мазал руки и лицо голландской сажей. Далее несколько женщин белились свинцовыми белилами и подводили себе глаза. Несколько человек, уже вполне одетые в измятые боярские костюмы, грелись у чугуна с угольями. Вспыхивавшие синие языки пламени мельком освещали нагримированные лица, казавшиеся при этом освещении лицами трупов.

Ханов оделся также в парчовый костюм, более богатый, чем у других, и прицепил фельдфебельскую шашку, справлявшую должность «меча-кладенца».

Напудрив лицо и мазнув раза два заячьей лапкой с суриком по щекам, Ханов вышел на сцену.

По сцене важно разгуливал, нося на левой руке бороду, волшебник Черномор. Его изображал тринадцатилетний горбатый мальчик, сын сапожника-пьяницы. На кресле сидела симпатичная молодая блондинка в шелковом сарафане с открытыми руками и стучала от холода зубами. Около нее стояла сухощавая, в коричневом платье, повязанная черным платком старуха, заметно под хмельком, что-то доказывала молодой жестами.

— Мама, щец хоть принеси… Свари же…

— Щец! Щец!.. Дура!.. Деньги да богатство к тебе сами лезли… Матери родной пожалеть не хотите… Щец!

— Мама, оставьте этот разговор… Не надо мне ничего, лучше голодать буду.

В публике слышался глухой шум и аплодисменты. Обиралов подошел к занавесу, посмотрел в дырочку на публику, пощелкал ногтем большого пальца по полотну занавеса и крикнул: «Играйте!»

Плохой военный оркестр загремел. У входа в балаган послышались возгласы:

— К началу-у-у, начинаем, сейчас начнем! Наконец, оркестр кончил, и занавес, скрипя и стуча, поднялся.

Началось представление.

Публика, подняв воротники шуб, смотрела на полураздетых актеров, на пляшущих в одних рубашонках детей и кричала после каждого акта «бис».

В первый день пьеса была сыграна двадцать три раза.

К последнему разу Черномор напился до бесчувствия; его положили на земляной пол уборной и играли без Черномора.

После представления Ханов явился домой веселый и рассказал жене о своем дебюте. Оба много смеялись.

На следующий и на третий день он играл в надежде на скорую получку денег и не стеснялся. Публика была самая безобидная: дети с няньками в ложах и первых рядах и чернорабочие на «галдарее». Последние любили сильные возгласы и резкие жесты, и Ханов старался играть для них. Они были счастливы и принимали Ханова аплодисментами.

Аплодисмент балагана — тоже аплодисмент.

Ханов старался для этой безобидной публики и, пожалуй, в те минуты был счастлив знакомым ему счастьем.

Он знал, что доставляет удовольствие публике, и не разбирал, какая это публика.

Дети и первые ряды аплодировали Людмиле. Они видели ее свежую красоту и симпатизировали ей.

Симпатия выражалась аплодисментами.

В субботу на масленой особенно принимали Людмилу. Она была лучше, чем в прежние дни. У ней как-то особенно блестели глаза и движения были лихорадочны. Иногда с ней бывало что-то странное: выходя из-за кулис, Людмила должна была пройти через всю сцену и сесть на золоченый картонный трон. Людмила выходила, нетвердыми шагами шла к трону, притом вдруг останавливалась или садилась на другой попутный стул, хваталась руками за голову, и, будто проснувшись от глубокого сна, сверкала блестящими, большими голубыми глазами и шла к своему трону. Это ужасно к ней шло. Она была прекрасна, и публика ценила это.

Ей аплодировали и удивлялись.

В три часа дня играли «Еруслана» в пятнадцатый раз. Публика переполнила балаган.

— К началу! К началу! — неистово орал швейцар в ливрее с собачьим воротником, с медным околышем на шляпе.

Появление Людмилы встретили аплодисментами. Она вышла еще красивее, глаза ее были еще больше, еще ярче блестели.

Но на этот раз она не дошла до трона. Выйдя из-за кулис, она сделала несколько шагов к огню передней рампы, потом, при громе аплодисментов, повернула назад и, будто на стул, села на пол посредине пустой сцены.

— Браво! Браво! Бис! — загоготала публика, принявшая эту сцену за клоунский фарс.

Явился антрепренер, опустил занавес, и Людмилу унесли вниз, в уборную, и положили на земляной пол. «Простудилась», — сказал кто-то. Публика неистовствовала и вызывала ее.

Акт не был кончен. Начали ставить вторую картину, а роль Людмилы отдали какой-то набеленной, дебелой полудеве.

Подняли занавес. Ханов вышел с фельдфебельской саблей в руках и, помахивая ею, начал монолог:

— «О поле, поле, кто тебя усеял повсюду мертвыми костями!»

— А кости где? — кто-то протяжно, ломая слова, сказал в публике.

Ханов невольно оглянулся. В первом ряду сидели четыре бритые, актерские физиономии, кутаясь в меховые воротники. Он узнал Вязигина и Сумского, актера казенных театров.

— Браво, браво, Ханов! — с насмешкой хлопнули они в ладоши. Задняя публика, услыхав аплодисменты первых рядов, неистово захлопала и заорала: «Браво, bis!»

— Баррр-банщика! — проревел какой-то пьяный, покрывший шум толпы бас.

Ханов ничего не слыхал. Он хотел бежать со сцены и уже повернулся, но перед его глазами встал сырой, холодный, с коричневыми, мохнатыми от плесени пятнами по стенам номер, кроватка детей и две белокурые головки.

Ханов энергично повернулся к картонной голове, вращавшей в углу сцены красными глазами, и начал свой монолог:

— «Послушай, голова пустая, я еду, еду не свищу, а как наеду — не спущу и поражу копьем тебя — я!» — замахиваясь саблей, декламировал он дрожащим голосом.

— Это не копье, а полицейская селедка! — громко, насмешливым тоном крикнул Вязигин.

Ханов вздрогнул и умоляюще посмотрел на говорившего.

Он увидел торжествующий злобный взгляд и гадкую усмешку на тонких, иезуитских губах Вязигина.

— Браво, Ханов, браво! — зааплодировал Вязигин, а за ним его сосед и публика.

Ханов затрясся весь. «А жена, а дети?» — мелькнуло у него в голове. Затем опять перед глазами его Вязигин гадко улыбался, и Ханов, не помня себя, крикнул:

— Подлец! — и бросился бежать со сцены. Публика, опять приняв поступок Ханова за входившего в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату