службу, переполняя труппу. Авансами разоряли — но отказать не мог никому.
Сняв театр в помещичьем городе Пензе, Далматов сразу вошел в высшее общество, тогда еще проедавшее остатки своих барских имений. Губернатором был А. А. Татищев, покровитель театра, и во главе интеллигенции стоял адвокат В. П. Горбунов, страстный любитель сцены и великолепный актер- любитель. Около губернатора и Горбунова образовались два кружка любителей театра, и Далматов в том и другом кружке пользовался уважением и почетом. Театр помещался в доме Л. И. Горсткина, старого барина в полном смысле слова, имевшего свою постоянную литерную ложу и посещавшего иногда даже репетиции. Горсткин, долго вращавшийся среди избранного общества Петербурга и Москвы, приятель знаменитостей столичных театров, целыми часами просиживал с Далматовым в своем, Горсткинском, кружке пензенских театралов.
Все это вместе дало возможность Далматову высоко поставить театр в Пензе и давать лучший современный репертуар при великолепном исполнении. Сам он играл первые роли в комедиях, но так как в репертуар входила и оперетка, то Пенза Далматова видала в «Птичках певчих» — губернатором, в «Жирофле-Жирофля» — Мурзуком и Агасфером — в жесточайшей трагедии Висковатова «Казнь безбожному», состоявшей чуть ли не из 27 картин с умопомрачительными заглавиями.
Я хорошо помню трехаршинную афишу, испещренную огромнейшими буквами рубрик и кончающуюся так:
«КАРТИНА 27 И ПОСЛЕДНЯЯ
СТРАШНЫЙ СУД И ВОСКРЕШЕНИЕ МЕРТВЫХ,
в заключение чего всей труппой будет исполнена русская пляска».
Пьеса эта шла в бенефис актера Конакова, и в ней участвовали все первые персонажи, до ingenue M. И. Свободиной-Барышовой и примадонны Райчевой включительно.
Злился Далматов на актеров, выбиравших для бенефисов такие страшные вещи, но приходилось мириться, потому что они делали сборы, поднимая семьи лабазников с базара и сенной площади.
Зато бенефисы Далматова и Свободиной-Барышовой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали модными аристократками, а бельэтаж — форменными платьями и мундирами учащейся молодежи.
Кончался сезон, Далматов прекрасно расплачивался с актерами, уезжавшими в Москву на великопостную биржу; сам он никогда не ездил для набора труппы, а все делалось перепиской, так как предложения к нему сыпались десятками. Великий пост Далматов отдыхал в своей роскошной квартире при театре, то устраивая кутежи в небольшой компании, то занимаясь чтением, приведением в порядок библиотеки и разучиванием новых ролей или выбором новых пьес, а иногда писал и сам пьесы, и одна, «Труд и капитал», была запрещена цензурой. Потом ее играли под другим названием.
За стаканом вина до утра мы засиживались в его кабинете, споря и мечтая. Самым ярким из наших разговоров была его фантазия насчет постановки «Гамлета». Он говорил от третьего лица.
— Был у меня один приятель, — говорил Далматов, — который возмущался постановкой «Гамлета», говоря, что это насмешка над Шекспиром… — И тут Василий Пантелеймонович до утра, увлекательно и неотразимо развивал свои фантазии, которые лет через двадцать после того, когда я это слышал, прочел в одном из напечатанных рассказов Далматова, где герой актер повторил то, что мы слышали тогда:
— Гамлет — первый христианский философ… На сцене его ставят совсем не так… Прежде всего это не трагедия, а картина нравов. С этой точки зрения и надо подходить к ней. На кой дьявол они ломаются, позируют в каких-то невероятных дворцах, в шутовских балетных костюмах, декламируют с пафосом… И пьесу бы я назвал не «Гамлет», а «Бродяга»! Гамлет со своим христианским пробуждением среди язычников — чистокровный бродяга, и таков он и должен быть. Я бы уничтожил колоннады и дал бы самые неприглядные внутренние помещения грязных средневековых дворцов… Сорвал бы балетные плащи и трико и одел бы всех в грязные ткани, заковал бы воинов не в картонную, а в настоящую броню, чтобы они ходили тяжело, глядели бы сурово… Подумай, какая нелепость: зима, ветер, а Гамлет и все придворные гуляют без штанов! Это в Дании-то. Ведь не Палестина!
— А лица? Это не датчане, не викинги! На их лицах, грубых и типичных, должна отразиться постоянная борьба, на море и суше… Росси! Сальвини! Да они более всех виноваты пред Шекспиром… Головы, завитые барашком… Маскарадные костюмы… Вы не чувствуете бытовой стороны пьесы и появления христианина среди язычников по существу. Первый Гамлет среди них ставит вопрос: «Быть или не быть?» Разве до него кто-нибудь задумывался и философски объяснял значение жизни человека? Этот основной христианский тезис всегда пропадает, заслоненный грехопадением матери…
— Не важно, что мать Гамлета, полюбив Клавдия, вышла замуж за любимого человека, а важно, что Клавдий лишил жизни человека из своих выгод. Но окружающие не понимают этого и весело празднуют, один христианин Гамлет протестует о гибели не отца, а человека! Христианин восстает за человека вообще!
— Офелия? Патока романтизма, извращающая смысл понятия о целомудрии… Долой белокурый парик!.. Ее помешательство выражено Шекспиром достаточно ясно… Помешательство Офелии вызвано убийством отца рукою человека, который ей нравился — заметь, физически прежде всего, точно так же, как и Гамлету Офелия… Ее сумасшествие произошло на чисто патологической почве… Это ясно из эротических песенок, которые она напевает в четвертом акте, в сцене сумасшествия.
— Офелия должна быть здоровая, кровь с молоком! Грешная, с темпераментом, а не бескровная лимфа по шаблону Гретхен, Луиз и других девственниц не от мира сего… Все ее помыслы прикованы к земле… Точно так же и все остальные лица, кроме Гамлета, который состоит из двух начал: в основе грубый варвар, поступающий несдержанно и коварно, способный на подлоги и преступления, не останавливающийся перед убийством, мстительный и злой. Можно себе представить, что получилось бы из Гамлета, если бы он не был проникнут идеей христианства и отсюда отвлеченной философией…
Этот рассказ Далматов мне прислал в оттисках, с личной, дружеской подписью. В нем тот же герой, говорящий о Гамлете, Володя Румянцев, пишет катехизис актера, в который Далматов, конечно, вкладывает свою душу, свои взгляды. И этот катехизис хорошо бы взять для руководства каждому человеку.
Приведу выдержки:
«Уважай труды других, и тебя будут уважать.
Будучи сытым, не проходи равнодушно мимо голодного. Не сокращай жизни ближнего ненавистью, завистью, обидами и предательством. Облегчай путь начинающим работникам сцены, если они стоят того, поддерживай нуждающихся, больных, немощных и детей. Не кичись богатством, силой и славой — помни, что все преходяще в этом мире.
Не лихоимствуй и не тунеядствуй. Актер, получающий жалованье и недобросовестно относящийся к делу, — тунеядец и вор. Антрепренер, не уплативший жалованья добросовестному актеру, — грабитель.
Не клевещи. Не поддавайся самообману.
Будь чистоплотен душой и телом и не считай себя непогрешимым».
Таков актер Володя Румянцев, в уста которого Далматов вложил свое миросозерцание…
В посмертном дневнике Володи написано:
«Ежедневно я должен был сделать какое-нибудь доброе дело; в конце концов эта потребность до такой степени сделалась органической, что я не мог без этого жить, как без пищи».
Это, безусловно, автобиографические черты Далматова…
Таким я его знал в Саратове, в Пензе, в Воронеже и, наконец, в Москве, в начале 80-х годов, когда он, в полной славе, играл в столичных театрах. Затем Далматова похитил Петербург, и в последний раз в Москве он гастролировал в позапрошлом году. И в эти дни он часто бывал у меня и засиживался, вспоминая старину.
И в эти дни в книге, где записывают памятки мои друзья, он подписал:
«Старый друг юных дней!»
Но по его жизнерадостности он мог бы смело тогда подписаться: «Юный друг старых дней».