Когда видишь, что за этой навсегда красивой, гордой книгой прячется жалкая фигурка трусливого циника, прячется и тупоумно клевещет на мудрого ради оправдания лени своей или бессилия своего, — обидно за книгу.

Когда-то красивый и круглый, созданный любовью и гневом искренних людей, теперь пессимизм изжёван болтунами, испачкан слюною мещан, захватан их грязными пальцами и превратился в бесформенное месиво избитых пошлостей — их стыдно слушать.

— Мы никогда ничего не узнаем, мы не можем разгадать тайны, окружающие жизнь, — говорят циники и погружаются в болото разнузданности.

Но когда циники слышат, что кто-то, неустанно исследуя тайны жизни, обогатил мысль человечества новой догадкой, придал работе изучения природы новую энергию, — это их, видимо, раздражает.

— Все ваши усилия бесполезны, вы ничего не знаете, ваш познавательный аппарат навсегда несовершенен, — почему-то волнуясь, сердито доказывают они.

Здесь циник похож на кривого нищего, который сказал кузнецу, назвавшему его кривым:

— «А ты тоже урод — у тебя два глаза!..»

— Стоит ли жить? — спрашивает циник.

Затем он приводит массу доказательств в стихах и в прозе в пользу того, что жить не стоит, и — живёт долго, охотно, сытно и спокойно.

Ибо, если уж решено, что жить не стоит, тем менее следует делать что-нибудь для ускорения хода жизни, для роста милой красоты и простой, светлой правды её. Можно только просто жить, просто сосать чужие соки, наделать кучу ошибок, защищая своё личное бытие и собственность — главное, собственность! — укрепить старые предрассудки, создать несколько новых, развращать женщин, насорить везде, напачкать, затем в холодном ужасе пред неизбежностью слить пустоту своей души с пустотой вечности, долго умирать в трусливых судорогах, в жалких криках и, наконец, очистить землю от своего присутствия на поверхности её, оставив в наследство народу ещё более осложнённую своим участием тяжкую путаницу клейких лжей, мёртвых слов, дрянных предубеждений и кучу прочего хлама.

— Стоит ли жить человечеству? — спрашивает циник и, хватая отовсюду искалеченные им мысли, быстро решает, опираясь на кости мёртвых:

— Нет…

Это несколько преждевременное решение вопроса — он может быть решён так или иначе лишь тогда, когда вся масса белых, жёлтых и чёрных людей познает все блага жизни, испытает все наслаждения духа и тела, рассмотрит всю гигантскую работу человечества за века его бытия, поймёт всю силу любви, страданий и подвигов прошлого, оценит все великие заветы своих предков, равномерно разделит между всеми и каждым весь неизмеримый опыт их.

Может быть, тогда люди единогласно постановят взорвать земной шар — это их право.

Но когда паразиты на теле немого великана решают вопрос о ценности бытия его — это противно и смешно, это — цинизм!

Человек почти всё своё может сделать красивым, некогда он и цинизм свой показывал миру в очертаниях ярких, сильных, но цинизм наших дней удивительно уродлив и пошл.

Ироды трепещут за власть свою, зная, что родилась новая религия, они спешат истребить всех верующих в возможность царствия человеческого на земле, которую Ироды привыкли считать навеки царством мерзости своей.

Смерть глотает тысячи жертв, погибают люди, наиболее нужные для целей жизни, ибо гибнут верующие. Об этом истреблении людей можно говорить только с гневом, только с отвращением или же, памятуя, что народ бессмертен, мужественно молчать; здесь нет места стонам и жалость так же оскорбительна, как необходима месть.

Но в убийствах не смерть виновата, а безумие тех, кто озверел от страха.

Когда же смерть законно является во время своё, когда она просто и спокойно приходит убрать с дороги жизни ветхое, отжившее, уже полумёртвое, — что, кроме благодарности, можно питать к ней?

Может быть, иногда она заслуживает осуждения, ибо порою невнимательна к делу своему — многие люди живут слишком долго, видимо, забывая, что мудрый должен умереть вовремя.

Но всё здоровое и простое чуждо циникам, и они, конечно, не могут представить себе, как отвратительна была бы жизнь, будь мещанство бессмертно.

Страх жизни понуждает их много говорить и думать о смерти, они усердно лижут её кости трусливыми языками и, точно нищие, просят у неё милостыню внимания к ним. В суждениях о ней у них всегда звучит нечто холопское, как будто лакей, боясь, что госпожа уличит его в краже сахара, заранее старается смягчить гнев её грубою лестью.

Смерти боятся, и, вероятно, боятся искренно; должно быть, день и ночь мещане носят в себе тяжкий гнёт жуткого ужаса пред нею и слагают в честь её лживые гимны, осыпают скелет её бумажными цветами своей холодной фантазии, кланяются ей и ползают у ног, не смея взглянуть в спокойное и мудрое лицо, бормочут о великой силе и мрачной красоте смерти, но представляют себе лик её безобразным.

Смерть с презрением отвёртывается от них — она, должно быть, брезглива, судя по тому, как долго не прекращает противные страдания поражённых сифилисом, проказою, прогрессивным параличом и не обрывает тягучую, липкую нить жизни пошляков.

У циников есть страх пред смертью, но — ещё больше игры с нею, всё той же игры в прятки с жизнью.

Жизнь требует от человека деяний, подвигов, силы, красоты — циники говорят:

— Нет жизни, есть только смерть…

Нет идеалов, нет воли создать их, но осталась жива рабья привычка опускаться на колени, она создаёт идолов, и в молитвах им циники удобно прячутся…

Иногда, притворяясь искренно страдающим, циник стонет:

— «Вкушая, вкусих мало меда и се аз умираю!..»

Лжёт! Должен сказать:

«Я пожрал от всего, что мне казалось сладким, и отравлен пресыщением».

«Жизнь и смерть — две верные подруги, две сестры родные, времени бессмертного бессмертные дочери». Одна вся в солнечных лучах, окрылённая чудесными и тайными мечтами, вечно горит пламенем творчества, безумно щедрая, всегда влюблённая. Другая — рядом — задумчивая, скромная, вся белая и гордо чистая, величественно строгая, с глубокими глазами цвета ясных небес летнего вечера, и в глазах её тихо мерцает добрая дума о жизни, мягкая улыбка трудам её.

Жизнь неустанно сеет по земле семена свои, и всё трепещет радостью на путях её, растёт, цветёт разнообразно, ярко, поёт и смеётся, опьянённое солнцем. Но, творя, жизнь ищет, она хочет создавать только великое, крепкое, вечное и, когда видит избыток мелкого, обилие слабого, говорит сестре своей:

— Сильная, помоги! Это — смертное.

Смерть покорно служит делу жизни…

Цинизм является перед людьми в пёстрых одеждах «новой красоты».

— «Мера жизни — красота!» — возглашает циник чужие слова, глубокий смысл которых враждебен цинизму.

Вокруг уродливые дети выродившегося мещанства, дети без крови в жилах, полубольные женщины, в которых умерло чувство красоты, изнурённые развратом юноши, разбитые ревматизмом, искалеченные подагрою, полоумные старики…

На улицах — живые памятники творчества мещан: безголовые хулиганы — их дети, гнилые проститутки — их жертвы, — красота!

И отовсюду смотрят полуслепые, гнойные глаза нищеты, везде развеваются её заразные лохмотья, со всех сторон тянутся за милостыней тысячи грязных, костлявых рук, — какая красота!

В хаосе полумёртвого от голода тела, в чёрном вихре рубищ вертится обожжённый развратом и болезнями циник, с бессильными мускулами, с размягчёнными костями, с безумной, предсмертной жаждой острых наслаждений и тусклыми глазами на жёлтом лице под голым черепом, это — «новая красота»?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×