от сознания собственной вины бедный заблудший человек, который не убежден, в отличие от образованного, правоверного христианина, в том, что ему обеспечено вечное спасение, достаточно обратиться душой к господу нашему Иисусу Христу.
— О чем это вы, господь с вами? — спросила Рут и, так как его гномическая улыбка была заразительна, тоже улыбнулась.
— О тех, кто в беде обращается к вину, а не к Иисусу. О людях, ожесточающих сердце свое против братьев своих и сестер!
Рут выпучила глаза.
— Ну, Лейн, — сказала она, — перестаньте сейчас же.
Но его было не остановить.
— И о людях, иногда даже служителях божиих, которые не умеют протянуть руку бедному заблудшему в темноте его и сказать: «Брат, Бог прощает тебя, и даже я прощаю тебя».
Джеймс испуганно покосился на мексиканца. Но тот стоял и улыбался, похожий на большую, кроткую лягушку. Глаза их, патера и Джеймса, случайно встретились, и оба машинально кивнули.
— Ага! — воскликнул Лейн. — Добрый знак! Обмен любезностями! Аллилуйя!
Эд Томас улыбнулся и опять закрыл глаза.
— Ну, знаете ли, — сказала Рут. — Удивляюсь, как это вас до сих пор не лишили сана за такое насмешничество над религией.
— Это не насмешка, — сказал патер, и даже Джеймс Пейдж понял, что он прав. — Это и есть религия.
5
Когда вошел Льюис с Джинни, все на минуту замолчали, даже Рут Томас не нашлась что сказать. Несчастный случай совершенно преобразил Джинни, и, хотя вскоре ей предстояло стать такой же, как прежде — за одним исключением, известным покуда одному Льюису, — сейчас, глядя на нее, трудно было представить себе, что она когда-нибудь будет прежней Джинни. Белая как полотно, правая бровь наполовину сбрита, и от брови к волосам тянется страшный, туго стянутый шов. Если бы ящик угодил на три дюйма правее, сказал Льюису доктор, то есть попал бы ей в висок, он бы ее убил.
Первым молчание нарушил Джеймс.
— Здравствуй, Джинни, — сказал он и, шагнув ей навстречу, коснулся ее плеча.
Она улыбнулась растерянно, будто бы узнала отца, но все-таки не совсем.
— Бедняжка, — сказала Рут и оперлась на подлокотники, чтобы встать.
— Не вставайте, — остановил ее Льюис, все еще держа жену за руку. — Нам все равно пора ехать. Еще за Дикки надо зайти. — И сказал через ее голову: — Здравствуйте, Эд. Ну как вам, получше?
— Закругляюсь, — ответил Эд и приподнял руку, словно хотел помахать ему.
— Вы еще нам всем покажете, — сказал Льюис. Он посмотрел на Лейна Уокера, потом на Рейфа Хернандеса, кивнул тому и другому, робея и торопясь распрощаться. — Доброе утро, ваше преподобие. Доброе утро, сэр.
Они ответили ему, а он уже пятился к двери. Джинни непонимающе оглянулась, когда он потянул ее за руку, но послушно пошла за ним. Джеймс попрощался и вышел следом.
В машине старый Джеймс сел сзади слева и всю дорогу ехал, положив руки на спинку Льюисова сиденья и подавшись вперед, чтобы видеть сидящую впереди справа дочь. Ехали молча. Джинни глядела прямо перед собой, и выражение ее лица пугало, потому что не было выражением, и улыбка была без юмора и даже вообще без жизни. Горло Джинни было в точности как лицо Эда в палате — такое же белое, голубоватое, цвета январских теней на снегу.
— Что они говорят, Льюис? Джинни поправится?
— Говорят, да.
— Значит, так оно и будет.
— Надеюсь.
Свернули на Плезант-стрит. Домишки маленькие, обшарпанные, у тротуара чей-то «фольксваген» с незакрашенным крылом.
— Куда это мы? — спросил Джеймс.
— За Дикки, — ответил Льюис.
— А, ну да. Я забыл.
Льюис остановился перед темно-зеленым домом и вышел из машины. Джеймс все так же не отводил глаз от Джинни. Он еще ближе придвинулся к ней сзади и спросил:
— Тебе больно, голубка?
Помедлив, она повернула голову и посмотрела на него. «Господи, молю Тебя», — мысленно прошептал он. Это была его первая молитва за долгие, долгие годы, первая с того дня, как умерла жена, и он тогда старательно записал в свой фермерский блокнот молитву о каре, о понимании или хотя бы о смерти. Теперь он молился совсем о другом.
Но тут появился Льюис, ведя за руку Дикки — с порога их провожала молодая худая женщина в халате, а может, не женщина, а девочка, не разберешь, — и Дикки тоже полез в машину, на заднее сиденье. Выхлопные газы так и хлынули вслед за ним в открытую дверцу.
— Ты выздоровела, мамочка? — спросил мальчик.
— Да, детка, — ответила она. Мужчины изумились. Но в следующую минуту она уже снова была где-то далеко.
— Она меня узнала! — с торжеством сказал Дикки, не давая отцу захлопнуть дверцу.
— Я видел, — сказал Льюис. — Забирайся поглубже.
Старик помахал рукой, разгоняя выхлопную вонь. Льюис закрыл за сыном дверцу, обошел машину, сел за руль и задом выехал на мостовую.
— Странно, что она узнала Дикки, а родного отца нет, — сказал Джеймс.
Льюис усмехнулся, и они в молчании поехали дальше.
Мысли Джеймса вернулись к Эду, который лежал сейчас в больнице и, может быть, умирал. Так он считал сам, и на то было похоже. И все из-за него, Джеймса Пейджа, и из-за его сестры Салли. Ему вспомнилась история с белым медведем. Как он мог забыть! Небось ведь слышал сто раз. Пока Эд рассказывал, он так ясно представил себе коляску, взбесившегося коня и
Осеннее небо было все так же ясно; внизу под дорогой открылась долина, а за ней — горный кряж, топорщившийся колкими древесными вершинами; в долине — их деревушка, будто игрушечная, рождественская, и, кажется, сейчас пойдет искусственный снежок, зажгутся праздничные огоньки. Джеймс подумал про «Укромный уголок» Мертона, вспомнил пьяного писателя, как он обернулся и смотрел на него, смотрел во все глаза, словно хотел взять и использовать, вставить в какую-нибудь книгу. Ну и что, пусть себе, неуверенно подумал Джеймс. Мистер Рокуэлл вон вставлял людей в свои картины, настоящих, живых людей, Джеймс Пейдж многих из них знал: кузину Шэрон О'Нийл, и жену Ли Марша, и миссис Крофут, а раз или два даже саму Бабушку Мозес. И ничего в этом худого. Правда, у мистера Рокуэлла вообще ничего худого в мыслях никогда не было. Потому он и добился, чего хотел. Он хотел писать все так, как могло бы быть, он это однажды объяснял школьникам, — так, как иногда и вправду бывает, только люди не видят, спят. Его всегда считали счастливым человеком, он и был по-своему счастлив: жил в окружении своих близких, получал деньги за то, что все равно делал бы так и так; да только в Арлингтоне говорили, что он не всегда такой уж счастливый, а бывает мрачнее самой черной тучи, будто горем убитый, и Джеймс сам имел случай в этом убедиться.
Наверно, все вермонтцы — пессимисты, но художник не просто ожидал самого худшего, он еще