И, кивнув в сторону моста, наконец выговорил: «Самоубийство».

Доктор Алкахест кивнул в ответ и, спохватившись, сделал озабоченное лицо.

А тот все качал головой.

— Их у нас тут сотни сигают, с этого моста. — Лицо у него мясистое, глазки косят, на подбородке ямка. Прижимая раструб мегафона к толстому пивному брюху и еще сильнее скосив глаза, запрокинув голову, спросил: — В летающие блюдца верите?

— Простите? — не понял доктор Алкахест. Ощерился на мгновение улыбкой.

— Все сходится одно к одному, — пояснил офицер, губы поджал и кивнул.

Доктор Алкахест беззвучно побарабанил пальцами по подлокотникам своего кресла. Мертвыми глазницами в стальной оправе очков он посмотрел мимо головы офицера в бегучий туман и голосом, который для него самого прозвучал отдаленно, будто декламируя стихи, выученные в далеком детстве, произнес:

— Море в бесконечной нежности своей несет на себе все, хорошее и дурное, дерьмо или совсем наоборот.

Офицер мельком взглянул на него. Доктор Алкахест ощерился, глубоко вздохнул:

— Оно послушно всем богам.

Офицер потупился и сжал губы так крепко, что у него дернулся кончик носа.

Но доктор Алкахест не перестал щериться, тонкими темными пальцами барабаня по серебряному театральному биноклю, который он опустил к себе на колени на алый плед. Он медленно повел головой вперед и вниз, следуя за извилистой философской проблемой. Он всеми силами противился соблазну запеть песенку, так и стучавшую у него в голове: «Мадера, бесспорно, вкуснее, чем пиво, чем пиво любого разлива!»

— Я часто размышляю о том, — проговорил он мягко и задумчиво, — что мы все должны проявлять терпимость. Поплотнее захлопнуть рот и допустить, что существуют разные образы жизни. Мы же американцы, как-никак. Истина имеет много лиц и даже может их менять. Мы организуем, мы создаем превосходные законы, но, знаете ли... — Он замолчал, глубже втянул воздух трепещущими ноздрями. — Придут новые люди, и, вполне вероятно, с новыми взглядами; в настоящий момент активно действуют факторы, долженствующие вызвать эти перемены.

Офицер минуту переваривал его слова, вглядываясь в туман. Наконец проговорил...

Опять нет страниц. Салли Эббот, задрав голову и прищурившись, вслушалась в тишину, потом вздохнула раздраженно и опустила глаза в книгу. «Мы сами свои злейшие враги», — бывало, говорил Горас. (Ну с чего это она вдруг вспомнила?) Оказывается, в голове у нее крутилась одна фраза из книжки: «Поплотнее захлопнуть рот и допустить, что существуют разные образы жизни». Горас бы, конечно, с этим согласился, хотя и по своим собственным, не вполне абстрактным соображениям. (Салли не ребенок, она допускала нечистоту мотивов. Все мы что-нибудь да не договариваем, «темним карту», как выражался Феррис, муж ее подруги Эстелл.) Горас, в молодости такой разговорчивый, с годами впал в привычку молчать, особенно с ней, со своей женой. Придет домой с приема и весь вечер только слушает пластинки да читает книги, хотя очень может быть, что мысленно он вел бесконечные разговоры с самим собой. Не дулся, нет! Она никогда не встречала человека, более довольного жизнью. Просто не любил разговаривать. Мужчины часто с годами становятся неразговорчивы, замкнуты. А вот с ней было как раз наоборот. Начинала она молчаливой девушкой, а теперь, в старости, ей всегда хочется перекинуться словечком и с почтальоном, и со страховым агентом, и со старыми знакомыми при встрече в магазине. Она помнила, как ее обидело, когда Горас в первый раз не захотел с ней разговаривать. Она тогда тайно ревновала его, и не совсем без основания. Разговор шел — вернее, она одна его вела — об ее невестке Арии, о том, как она готовит, как вообще надо готовить, но при этом у Салли из головы не шла сцена из недавнего прошлого: Горас на кухне у брата вытирает посуду и шутит с Арией и маленьким Ричардом. А в тот вечер он был занят распланировкой их цветника на будущий год — Салли у себя в кухне с посудой управлялась одна. Горас равнодушно слушал, что она говорит про Арию, и молчал.

— Ну и ну, — сказала она наконец, — ты сегодня, я вижу, в молчальники записался.

И, упрямо улыбаясь, ждала, уткнув руки в боки, чтобы он ей что-нибудь ответил.

Он продолжал возиться с цветными карандашами, но спустя минуту все же проговорил:

— А ты знаешь, что у нас на земле имеется — или имелось до недавних пор — что-то около десяти тысяч разных языков — а может, и больше?

— Немало, — сказала она неуверенно, настороженно.

Он кивнул.

— Да, брат, дошли до точки. — Он поднял план в вытянутой руке и залюбовался. — Казалось бы, собраться всем вместе да выработать общий язык, верно? Способствовало бы взаимопониманию и делу мира.

Он взглянул на Салли и ухмыльнулся, довольный собой, недоступный.

Она молчала, чуяла подвох.

— А вот нет же, не будет этого, — продолжал он, тряхнув головой, все с той же обидной ухмылкой, которая что-то значит, но не ее ума дело. Положил желтый карандаш, взял синий. — Дети все равно будут говорить «ихний», как их не ругай, а твой брат все равно будет говорить «пришедши». Ну, а мир и взаимопонимание... — Он посмотрел куда-то выше ее головы, вздохнул. — Такова дилемма демократии.

Она не клюнула на эти умные речи и ни с того ни с сего, уязвленная и рассерженная, вдруг выпалила, все еще упрямо улыбаясь:

— Отчего ты не уедешь с ней?

Он не стал притворяться, будто не понимает.

— Я ведь не говорил, что хочу этого, Мугли. — (Такое у них было ласковое прозвище друг для друга.)

— Она все готовит с луком, — сказала она.

Он покачал головой и, улыбнувшись, произнес что-то по-французски. Ведь знал же, что она по- французски не понимает. И больше не сказал ни слова, но до нее постепенно дошло, что означала французская фраза: все эти языки нужны для того, чтобы тебя не понимали. Они — твоя крепость. У Салли волосы зашевелились на голове. В ту ночь она втихомолку плакала, поняв, что есть такие вещи, которые он не хочет знать о ней, и в себе он тоже что-то прячет от нее, даже когда рассказывает, за стеною слов. Она потом примирилась с этим, хотя, конечно, как тут не быть подозрительной, настороженной. Примерно в это же время он завел правило читать ей вслух. Она сама толком не знала, что об этом думать, но, впрочем, быстро привыкла.

Салли поджала губы, еще раз прищурилась, потом решительно опустила глаза в книгу. После нескольких отсутствующих страниц дальше шло:

...обессилел и беспомощно завалился в кресле. Выпрямиться он был не в состоянии.

— Доктор, — позвал офицер.

Но он отмахнулся, задыхаясь от смеха, и подался вперед, чтобы договорить. Ему казалось, что он говорит очень быстро, хотя всеведущий сторонний наблюдатель заверил бы его, что на самом деле это не так.

— А я жив, как видите. Женщина, которая у меня убирает, нашла бы что сказать по этому поводу: я, безусловно, причиняю ей неудобства. Служба у полоумного инвалида-извращенца бросает тень на ее репутацию. Но я жив. Ничего не могу с собой поделать — дразню людей в мундирах, как мартышки лазят по деревьям, как куры несут зайца. — (Он сразу же заподозрил, что тут что-то не так, но чем больше обдумывал эту фразу, тем больше она ему нравилась.) Он уже совсем съехал с сиденья своего кресла и теперь, спохватившись, забеспокоился. Запах зелья все усиливался. И вдруг все огни погасли.

Очнулся он в белой-белой комнате. Человек в белом кивнул и посмотрел на него со снежностыо. Офицер стоял, прислонившись спиной к белой двери в заклепках, на лице его застыла гримаса.

— С вами уже так бывало? — спросил человек в белом.

Доктор Алкахест стал подымать веки. Прошли, может быть, часы. Может быть, дни.

— Вы, как видно, потеряли сознание, — сказал человек в белом.

Вы читаете Осенний свет
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату