памяти, полное впечатление, что мертвая. Ужасно вспомнить, такая глупость. А я вовсе не хотел ее обижать. Я только хотел жить и чтобы все жили — свободно, ища свое счастье, просто и невинно, как Дик и Джейн, как безумцы, как белочки или олени, или как поэт-лирик, потому что все вокруг нас неуклонно уходит. — Последняя фраза принесла ему стеснение в низу груди, наплыв восторга, который в детстве разрешился бы слезами. — Но я не мог этого объяснить даже в те минуты, когда верил, что это правда, потому что ведь вполне могло же быть и вранье, просто младенческий эгоизм. «Ты меня любишь?» — постоянно спрашивала она и плакала при этом злыми слезами, но, честное слово, я не знал. Она все время говорила, спорила, цитировала какие-то статьи. И я, упившись до одури, бывало, вдруг вскочу и бегу от нее прочь, прямо ночью, когда почувствую, что дело идет к драке, или же когда мы уже с ней подрались и я избил ее ногами до полусмерти у кого-то во дворе. Помню, один раз просыпаюсь я в доме у старого друга, гляжу на потолок, как в детстве, когда проснешься в незнакомом месте. Потолок оклеенный, дом был не свой, снятый внаем, рисунок назойливый, пошлый, выцветший — помню, вроде в серебристо-серых тонах, — и прямо над головой черная металлическая люстра. Я сначала изумился, потом вспомнил, где я, и почувствовал свободу. Такую свободу — хоть лети. Могу теперь видеться с друзьями, которые ей не нравились. Могу ездить на мотоцикле, который купил с месяц назад почти что в буквальном смысле через ее труп. Могу жить такой жизнью, для которой рожден: то здесь, то там, как бродяга; ни от кого не завися, как отшельник; не пропуская ни одной бабы, как... ну, даже и как насильник, если угодно. Тут зазвонил телефон, слышу, мой друг у себя в спальне с кем-то разговаривает. Потом он мне сказал, что звонила моя жена. Она плакала, и он бросил трубку. А я вспомнил — с такой горечью! — сколько раз и раньше она у меня плакала и сколько раз мне казалось, что она только мною и живет — как тля на листе... И я вышел вон, принял несколько таблеток снотворного — не смейся, пожалуйста, хоть это и вправду довольно смешно, — и улегся на рельсы; просыпаюсь — поезд с грохотом несется мимо, а надо мною наклонились какие-то бородатые пьянчуги, брызгают мне в лицо водой.
Она перекатилась с бока на живот и стала целовать его в глаза, в нос, в губы. Потом заговорила снова.
— Я раньше была верующая, — сказала она. — Я и сейчас верую, иногда. Во всяком случае, это меня волнует. По временам. А ты бывал когда-нибудь на вечеринках без запретов?
— Вот и это еще тоже, — вздохнул он.
Она рассказывала:
— На первой такой вечеринке, куда я попала, все были раздетые. Ну, то есть, не все, а некоторые. Сидели и валялись на полу, жгли благовония и играли на каких-то необыкновенных инструментах, они их сами изобретают. Пошла я в другую комнату — я пока нераздетая была, — а там молодой человек по имени Бернер и одна девчонка, я не расслышала, как ее звали, смотрят в телескоп на звезды. Вернулась в первую комнату, а там — сумасшествие какое-то. Тут же на полу одни черт-те чем занимаются, другие сидят в креслах, покуривают, беседуют, на тех ноль внимания, то есть им это нисколько не мешает, пожалуйста, делайте что хотите. Я прямо обалдела. Там одна женщина была, по руке гадала. Мне бы оттуда дай бог ноги, а как-то неловко. Тут подходит ко мне мужчина в костюме и в белой кружевной манишке, будто из прошлых веков, и говорит: «Друг мой, у вас очень напряженный вид. Принести вам что-нибудь?» Я покачала головой. Он посмотрел, посмотрел на меня, так по-доброму, потом вдруг улыбнулся и спрашивает: «Вы что, боитесь, что явится полиция?» Пока он не сказал, я даже не отдавала себе отчета, но так оно на самом деле и было. Понимаешь, я не хотела портить себе репутацию. Ну, я и кивнула. А он говорит: «Вряд ли это случится» — и тронул меня за руку. «Но если вам страшно, не оставайтесь здесь. Никто не обидится, если вы уйдете. Здесь никто никого не судит». Я засмеялась, потому что поверила ему. А это была неправда. Там присутствовали люди, которые только и делали, что судили, но он был не из их числа. «Вас смущает то, что мы видим?» — спросил он. А я ответила: «Нет. Мне нравится. Просто сама я не хочу этого делать». Он стал мне рассказывать про закрытые школы, как привозили девчонок в автобусе, если там были одни мальчишки. У него самого оказалось трое детей. Мы с ним проговорили, пока не встало солнце, хорошо так поговорили, мирно. Иногда он держал меня за руку. После подошла его жена — она была в одной из спален и еще не успела одеться, — и мы поговорили втроем. Потом они уехали, а там и я поднялась. Я понимала, что все это вроде как дурно. Ну, то есть ненормально. Моя мамочка бы померла, если б я ей написала. Она считает, если ты куришь травку, значит, кончишь тем, что выпрыгнешь из машины на полном ходу. Она ненавидит современный мир. Грязь и насилие в кино, неприличные книжки, противозачаточные пилюли... А мне лично понравилось на той вечеринке. Я потом вспоминала и даже думала, хорошо бы меня опять пригласили. Это все равно как учиться плавать или летать: страх берет только поначалу...
В глазах у нее, снилось ему, стояли слезы. Он снова ощутил себя виноватым за то, что оставил ее, ибо теперь она опять казалась ему женой, которую он некогда любил, — как, бывало, собственная жена, когда он, пьяный, хватал ее и валил на кровать, казалась ему какой-то другой женщиной; такова в этой жизни верность.
— У нас больше не будет секретов друг от друга, — сказал он. — Ни обид, ни драк.
Он услышал ее смех, слишком настоящий для сновидения. Сон становился кошмаром.
— Я не жена твоя, глупый, — сказала она. — Вот уж!..
Он держался за нее, пытаясь разглядеть ее проявляющееся лицо, она теперь казалась ему не женой, а каким-то мужчиной — плечи широкие, глаза как сталь. Здоровенный такой мужик с острым носом, оседланным очками в стальной оправе. Поднял Питера Вагнера на руки и, как борец, швырнул вниз. Питер Вагнер словно со стомильной высоты увидел приближающийся ковер, а по краям его — огненно-зеленую траву. Это была могила, в изголовье сидел ангел со сложенными крыльями. Перед самым ударом оземь он очнулся: он был в каком-то беспросветно темном помещении, и кругом — ни души. Тело его взмокло от пота. «Маргарет», — шепотом позвал он. Она встала у него в памяти прямая, как колонна, с грудями как щиты ахейские. Он крепко зажмурился. Все его фантазии, самые сладостные и самые ужасные, — один мусор. Резко, в злобной решимости, он потянулся к угрям. Но стола больше не было. Его рука ткнулась в мягкую, теплую женскую плоть.
Теперь, в страхе, он попытался вырваться из топи сна. Но чья-то черная волосатая рука протянула ему тлеющую трубку.
Салли Эббот запомнила страницу, а книгу закрыла и положила рядом с собой на одеяло. Она дочитала до главы и теперь должна дать роздых глазам.
Комната была наполнена веселым и ярким полуденным светом, на обоях ожила выцветшая желтизна, за окном мягко шевелились на слабом ветру разноцветные листья, но среди всего этого тепла и сияния она почувствовала, что душу ей тянет неизвестно откуда взявшееся гнетущее беспокойство. На минутку закрыла глаза — сияние дня просачивалось сквозь веки, — а пролежала так, должно быть, не менее получаса. И если забылась сном, то сама не заметила.
Когда ее сознание снова всплыло, оказалось, что она и с закрытыми глазами обдумывает дурманную грезу Питера Вагнера. Она, понятно, не могла судить, верно ли приведенное в книге описание, сама она марихуану ни разу не курила и даже не помнит, чтобы хоть когда-нибудь видела, что это за штука такая. Она и пьяной-то никогда не бывала, хотя они с Горасом иногда угощались рюмочкой-другой крепкого и пили, бывало, херес с Эстелл и Феррисом Парксами. На душе у нее, словно бы без причины, становилось все тяжелее и неспокойнее, и вдруг, будто настроение породило образ, а не родилось из него, ей представилась дверь, которая тогда, в ночь смерти Гораса, стояла раскрытая. Отчетливее, чем на фотографии, ей привиделись и красно-желтая листва, и кривые асфальтовые дорожки, и уличный фонарь у ворот, и лучащиеся фонарики из тыквы над верандой у соседей напротив; и опять зазвучала одна и та же повторяющаяся музыкальная фраза, словно настойчивый, коварный вопрос: пластинку заело. Встала в памяти вся картина, как бы вырванная из времени. Вот сейчас, она знала, она обернется и увидит в кресле Гораса с открытым круглым ртом, будто от удивления, и она вскрикнет и бросится к нему. Но она медлила, не оборачивалась, словно знала уже, что увидит Гораса, если только это знание не проникло в память после, задним числом. Все в комнате запечатлелось резко, как лезвием провели: книги, стеклянный столик, вешалка для шляп за дверью, — и на секунду почудился какой-то запах, преувеличенный памятью, но по- прежнему непонятный. Кто-то здесь был, кто-то из ее прошлого, может быть, из детства. Все это она потом повторила в своих показаниях, несколько раз со всеми подробностями. «Чем же все-таки пахло?» — «Не знаю. Лесом. Гниющими листьями. Как в зоопарке». В конце концов было решено — и она согласилась, — что смерть произошла от естественных причин. Она и теперь так считала. Но как и тогда, она опять