утверждать значение личности, единицы, ставить её против массы как монарха, пророка, вождя, героя, — в конечном счёте — как «спасителя».
По закону диалектики это учение, внедрённое в практику жизни, должно было обратиться в свою противоположность, оно и обратилось: XIX век, век неограниченной власти буржуа, стал веком развития анархизма. Железный пресс буржуазного государства не щадил и своих детей, а многие из них, воображая себя достойными высоких позиций, не находили места в жизни иного, чем должность приказчика в лавочке или служащего в конторе, а Шатобриан учил их: «Человек должен стремиться только к личной независимости». Будем смеяться над воплями толпы и довольствоваться сознанием, что, пока мы не вернёмся к жизни дикарей, мы всегда будем рабами того или другого человека, — говорил Шатобриан. Другой последователь Руссо, Сенанкур, заставляет героя своего романа «Оберманн» сказать: «Я блуждаю среди толпы, как человек, который неожиданно оглох». «Это — искусственная глухота, её воспитало полное презрение ко всем человеческим затеям», — как вполне правильно указал де ла Барт в своих лекциях о «Литературном движении на Западе первой трети XIX столетия». Этой социальной глухотой и слепотой страдали весьма многие из героев русской литературы, и главнейшие мысли «исключительных» людей были прекрасно знакомы человеку, изображённому Достоевским в «Записках из подполья». Презрение к жизни «толпы» и желание бежать от действительности тоже дошло до наших «исключительных», и в 1905 году, когда наша «толпа», движимая сознанием своего права борьбы против класса грабителей её труда, мощно пошевелилась, — Валерий Брюсов, несколько смущённый её «чугунным топотом», пропел:
Эгоцентризм Шатобриана и предшественников его — немецких романтиков XVIII века — с предельной полнотой и ясностью изобразил в 1845 году духовный сын Руссо — Макс Штирнер в книге «Единственный и его собственность». Можно сказать, что с начала XIX века на теле буржуазии появилась некая — сперва не очень болезненная — опухоль, стало разрастаться нечто вроде «дикого мяса». Постепенно разрастаясь, оно начало действовать разрушительно. Но снова, как в XVIII веке, разрушая понемногу церковные, консервативные и вообще ограничительные идеи буржуазного общества, «исключительные личности», эти «лишние люди» буржуазии, всё-таки в огромном большинстве были и остались её кровными детьми. И, создав в области литературы немало поучительного, исторически неоспоримо драгоценного, подробно изобразив и «душу» и быт своих отцов, они с полной, исчерпывающей ясностью показали нам творческое бессилие буржуазии и рассказали весь драматический процесс постепенного банкротства индивидуализма, — процесс, который возник почти на другой день после победы буржуа над феодалом и так отвратительно заканчивается в наши дни.
Бессмысленная жадность к наживе, притупив интеллектуальные способности буржуазии, сделала её близорукой и отвратительно консервативной.
Стремясь к наслаждениям чувственным и быстро растрачивая силы свои на этом пути, буржуазия XIX века в массе своей являет картину истощения интеллектуальной энергии. В XVIII веке она была умнее, энергичней, талантливей, тогда она умела ценить своих Вольтеров, разрушителей идеологических основ феодального строя. В XIX веке её дети начали разрушать основы её строя, её быта.
Очень характерно, что XIX век в литературе многократно восстановил и разработал средневековую церковную легенду о человеке, который в жажде славы и наслаждений продал душу свою дьяволу. Легенду эту обрабатывали Гёте, Клингер, Ленау, Поль Мюссе в романе «Пан Твардовский», приписываемом Крашевскому; она у нас выдержала бесконечное количество «лубочных» изданий.
Настоящим героем этой легенды является, в сущности, не Фауст, а Дьявол, символ того самого разума, работа которого в XVIII веке разрушила церковно-феодальную идеологию государства дворян. Во всех «Фаустах» рассказывается, что из договора, из союза с Дьяволом-разумом человек никакой пользы для себя не извлёк, а только преждевременно попал в ад. Это совершенно верно, если адом считать жизнь, так бессмысленно и бесчеловечно устроенную мещанством Европы и Америки.
Если читать Руссо, Канта, Фихте, Шеллинга, Томаса Карлейля, Маколея, Макса Штирнера, Прудона, Бакунина, Кропоткина, Фридриха Ницше, Лаврова, Михайловского, Константина Леонтьева, — если читать только этих авторов из десятка созвучных им, мы получим впечатление очень мощного хора, который непрерывно и на весь мир поёт гимн личности, гимн индивидуализму.
Десятки крупнейших мыслителей XIX столетия посвятили таланты свои делу вооружения личности на борьбу за её «счастье», за её благосостояние, её «приоритет», главенство в жизни, в истории.
Буржуазия строила паскудное царство своё на жесточайшей конкуренции, ей требовались крепкие, беззастенчивые люди. Не помню кто — Трейчке или Моммзен — сказал: «Немец должен быть самым сильным человеком Европы». Это мог сказать любой из них, это говорили Бисмарк и полоумный Вильгельм Второй, этого, кажется, не говорили так просто англичане и французы, но и они, как вся буржуазия Европы, стремились воспитывать «сильных», крепких людей. К тому же пошевеливалась «толпа» и для неё требовались «герои», вожди. Их тоже нужно было воспитать так, чтобы они не отвели «толпу» куда-нибудь влево с той дороги, по которой шла буржуазия.
«Героя я ищу… не странно ль это, когда у нас что месяц, то герой!» — иронически восклицал в 1821 году Байрон, один из величайших «лишних людей» начала XIX века. Байрон иронизировал, а виконт де Бональд мрачно ворчал: «Вспоминаешь слова папы Пия XI: «У нас каждый холоп может стать королём». Бональд, один из могильщиков революции, проповедовал «закон троичности», выдуманный им. По этому закону бог — причина, мир — следствие, Христос — орудие, посредине между богом и миром; в человеке душа — причина, члены — орудие, следствие — воспроизведение жизни. Бональд соглашался с Руссо в том, что человечество пошло по неверному пути и что вся культура нового времени — культура ложная. Все научные открытия, изобретения или никому не нужны, или прямо вредны, а всё, что нужно человеку, открыто ему учением церкви. Кроме Бональда, такие же реакционные идеи проповедовали роялист Балланш, граф Жозеф де Местр и многие другие, — для всех их очень характерно отрицательное отношение к науке, к технике, — отношение, которое начинает возрождаться в мозгах буржуазных «мыслителей» наших дней.
Слова папы Пия XI Бональд вспомнил в годы наполеоновских войн, когда дети трактирщиков, бондарей, торговок, прачек становились королями, герцогами, генералами, а подлинные короли уже начинали служить приказчиками и холопами буржуазии, в парламентах заседали, «управляя судьбами народов», лавочники, адвокаты, авантюристы. «Управление судьбами народов» сводилось к придумыванию «нациями» планов взаимного ограбления и методов наиболее суровой эксплуатации труда рабочих масс.
Выше было указано, что литература XIX века не заметила столь решительного перемещения фигур, не остановила своего внимания на выходцах из массы, не признала их героями, достаточно интересными для романов. Случилось так, что литераторы, как будто заболев социальной глухотой, о которой говорил Оберманн, не услышали гимна герою, — гимна, который должен был воспитать героев. Они обратили своё внимание на молодого человека средних качеств и в продолжение целого столетия изображали под разными именами и фамилиями всё одно и то же лицо. Они так часто писали портреты его, что он, повторенный сотни раз, уверовал в «неповторимость личности». Разумеется, Чацкий, герои Байрона, «Сын века» Альфреда Мюссе и Печорин внешне не очень похожи на таких увальней, как Обломов, Нехлюдов, Оберманн, Адольф, но всё же они — дети одной матери. Жюльен Сорель, Раскольников, Грелу — их родные братья, но, разумеется, смелее и активнее; эти трое, проверяя «исключительность» свою, не остановились и перед убийствами. Старшие братья Карамазовы имели духовных братьев своих среди немецкой молодёжи XVIII века, и если б Карамазов-отец внимательно прочитал пьесы Шиллера «Дон-Карлос», «Разбойники», — дети были бы более понятны ему.