есть… Но насколько труднее было бы мне оказаться в этой каше, если бы не возникла она, даже сейчас, на расстоянии, держащая меня прямо, не позволяющая согнуться, да, прав был Мастер – с этим я вдвое, втрое сильнее. Только почему это Мин Алика, ну ничем не схожая с Астролидой, зачем же меня так разменивать?.. Какая Астролида, – подумал Форама, – я в жизни не слыхал такого имени, я не знал такой женщины, да и о каким мастере идет речь? Нет, Алика и только она стоит сейчас передо мной, вдвойне беззащитная оттого, что судьба только что сделала ее безмерно богатой – чтобы тут же другой рукой отобрать все дарованное и тем сделать ее много беднее, чем раньше». А он, Форама, носитель счастья и несчастья, сидел сейчас во вполне удобном помещении, где действительно можно было, наверное, и работать, и отдыхать, но откуда нельзя было не только выйти, но даже позвонить ей и сказать хоть два слова, приободрить, передать, что – любит, что – верит, что – обязательно они будут вдвоем, пусть даже не только институт – пусть даже вся чертова планета летит вдребезги…
Он подумал так и испуганно удивился: разве мог он помыслить такое о планете, о своей родной планете, на которой и для которой он жил, работал, искал и находил, синтезировал новые элементы; которой желал не меньше добра, чем самому себе? Ведь не было у него таких мыслей! Неоткуда было им взяться! Он прокричал это мысленно, и вовсе не потому, что как раз там, где он сейчас находился, было для подобных мыслей самое неподходящее место; пусть и не вслух они высказаны, а все же – кто знает?.. Нет, он и на самом деле всю жизнь понимал: если не родная планета, то кто же? Враги? Но Врагов он ненавидел с детства, с ними было связано все черное, мрачное, жестокое, ужасное, нечеловеческое – естественно, они ведь и людьми не были в полном смысле слова, это все знали; в лицо их, правда, никто не видал – кроме дипломатов, конечно, договоры заключать ведь кому-то приходилось, дипломатов и других, кому по роду деятельности это было положено, – но по карикатурам каждый знал, что они не люди, а чудовища, даже глядеть на них было страшно. Нет, ничего нет прекрасней родной планеты, и что бы на ней ни происходило – все было правильно. Совсем раем была бы она, если бы не кружили над ней вражеские бомбоносцы, выбегая из-за горизонта и поспешно, словно стыдясь укоризненных взглядов, пересекая небосвод, каждые пять минут – новая шеренга. Так откуда же могла взяться эта, недопустимая даже в качестве обмолвки, грязная, отвратительная мысль о том, что пусть хоть вся планета взлетит на воздух – только бы с Микой ничего не приключилось? Непростительно; хотя, конечно, такое представление о Мике беззащитной, растерянной, одинокой могло сложить в его уме слова в столь нелепую комбинацию. Только страх за Мин Алику, конечно…
– Держись, – сказал он ей, и настолько реальной виделась ему Мика, что слово он произнес громко и четко, не промямлил, как бывает, когда человек говорит заведомо сам с собой. Цоцонго услышал и, поскольку их тут было лишь двое, воспринял как обращение к нему.
– А чего ж не держаться? – сказал он спокойно. – Продержимся, пока земля держит. Ну, что же: я считаю, что уже освоился. Может быть, пока все тихо-спокойно, поразмыслим над случившимся? В конце концов, для того нас сюда и доставили…
– Цоцонго, скажи: что за глупость? Почему я не могу отсюда позвонить по личному делу? Я добропорядочный гражданин…
Несколько секунд мар Цоцонго Буй смотрел на коллегу иронически-задумчиво, словно размышляя, как ответить популярно. Затем сказал:
– Видишь ли, мне кажется, сейчас не только та информация, которой мы с тобой обладаем, но и само наше существование – секрет государственной важности. Никто ведь не знает, кому и зачем ты собираешься звонить. Может быть, как раз тем, кому вовсе не следует знать, что ты остался в живых после беды в институте. Ты дома ночевал?
– Знаешь ведь, что нет.
– Ну вот. Все, кто тебя знал, полагают, естественно, что ты участвовал в эксперименте. И узнав, что институт взорвался, причислят тебя, естественно, к погибшим.
– Кому это нужно?
– Сложный вопрос, – ответил Цоцонго, потягиваясь. – И решение его, надо полагать, зависит от того, как все они станут выпутываться из этой истории.
– Они?
– Начальство. Много всякого начальства. Катастрофу в институте надо прежде всего объяснить. И решить, кто за нее ответит.
– Да за что тут отвечать? Если все случившееся – результат какой-то неизвестной нам природной закономерности, стихии, о какой ответственности может идти речь?
– Ох ты, блаженный. Постарайся понять: тут два ряда явлений. Первый ряд – установить действительную причину взрыва, чтобы использовать ее в дальнейшем – и в целях безопасности, и в целях обороны, об этом нам ясно сказали. А второй ряд – на кого взвалить ответственность за взрыв. Этика не позволяет оставлять безнаказанными события, при которых гибнут люди, – если только вмешательство природы не является совершенно очевидным, как при землетрясении или извержении вулкана. Предположим, есть некто, от кого по тем или иным соображениям хотят избавиться. То ли он, как наш директор, больше уже мышей не ловит, но добром уйти не хочет, то ли кто-то другой… Вот в такой ситуации будет очень выгодно взвалить вину на него, независимо от истинной причины, которая так и останется в секрете, даже если мы ее установим однозначно.
– Ну, не знаю. Но пусть даже так – зачем при этом держать меня взаперти?
– О чем же я тебе толкую? Ты должен найти истинную причину взрыва; значит, ты будешь ее знать. И я тоже. Но если гласно будет объявлена другая причина, то возникнет опасность, что мы, случайно или намеренно, разболтаем то, что нам известно, и получится небольшой, но все же скандал. Потому что у того, кто будет обвинен – не в том, что он устроил взрыв, конечно, но в том, что не сумел предусмотреть и предотвратить, – тоже наверняка есть свои друзья и сторонники, и они уж попытаются использовать то, что мы разболтаем. Больше того, они постараются это из нас вытащить, даже если мы будем молчать как рыбы.
– Но мы же никому не станем говорить, Цоцонго!
– Как ты в этом уверишь?.. Куда надежнее подержать тебя в некоторой изоляции… особенно когда все будут считать, что ты распался на атомы вместе с остальными участниками. Согласись, это открывает возможность различных вариантов нашей судьбы.
– Может быть, – хмуро проговорил Форама. – Хотя верить нет желания; не может же все быть так… Ладно, начнем работать. Очень интересно, что же на самом деле у нас взорвалось… Помолчим немного, подумаем…
Они помолчали и подумали. Не только думали, впрочем: что-то и черкали на бумаге, время от времени то один, то другой подходил к информатору, заказывал информацию и тут же получал ее, или же задавал вычислителю тут же на ходу составленную программу. Проходило немного времени – возникал ответ, скомканная бумага летела в корзину, и все начиналось сначала.
Часа через два Форама резко поднялся из-за стола – тяжелый стул с грохотом упал.
– Кажется, я что-то начал понимать.
– Давно бы так, – сказал Цоцонго. – У меня пока без проблесков. Излагай. Желательно – так, чтобы я понял…
– Ты-то поймешь. Не знаю, как остальные… Хотя у них будет возможность повторить и проверить все мои рассуждения.
– Я готов воспринимать идеи.
– Я тут вытребовал все, что наш институтский мозг успел записать о ходе эксперимента. Просто прекрасно, что мозг – в централи, иначе и от него ничего не осталось бы. Ты, кстати, превосходно сделал, что забрал домой фотографии.
– Сохранил для потомства, да. За что мне, надо полагать, основательно достанется от этих… – Цоцонго произнес два слова на сленге межпланетных десантников. – Снимки ведь тоже относятся к нулевому уровню молчания. И служат прекрасным доказательством того, что я, – а раз я, то, возможно, и другие – нарушали правила секретности. Может не поздоровиться и тебе.
– Никто не станет об этом думать, как только до них дойдет, чем пахнет дело.
– Значит, ты докопался до чего-то серьезного? Вот что значит быть спортсменом и ходить к девочкам. Ну, не делай страшные глаза: пусть к одной и той же, это еще приятнее.