составлявших его личную гвардию. Наша реакция, казалось, настолько поразила его, что он вспотел, несмотря на ледяной холод. Он сдернул шапку и утер лицо.
— Я не представляю, зачем вы привезли сюда это тело, — сказал отец.
Остап покосился на нас и вздохнул:
— Он был ранен вчера в стычке со стрельцами. Он вбил себе в голову, что должен увидеть вас. Пять месяцев мы шатались с ватагой ребят. Хотели податься в Польшу. Но он вбил себе в голову, что должен найти вас.
— Почему же? — спросил отец.
Я бросил взгляд на Терезину. Она созерцала лицо покойного с самым глубоким равнодушием. Не буду отрицать, с каким наслаждением я выкрикиваю эти слова: «Она созерцала его с самым глубоким равнодушием». Меня, несомненно, обвинят в жестокости и удивятся, что после стольких лет моя ревность подвигла меня к столь мелочному сведению счетов. Но здесь я — хозяин. Эти страницы принадлежат мне. Я говорю все, что мне заблагорассудится, я творю что хочу, придумываю искренне и самозабвенно, со скрупулезной верностью самому себе, и если я не отказываю себе в удовольствии написать, что «Терезина созерцала лицо мертвеца с глубочайшим равнодушием», это всего лишь доказывает, что я скромно доверяю читателю мои самые интимные переживания, и если даже совру, то исключительно из любви к истине. Я знаю — к чему отрицать? — что жестокая, довольная улыбка блуждает по моим губам, когда перо мое скользит по бумаге, и велико мое счастье иметь возможность поведать об останках ненавистного моего соперника под безразличным взором Терезины. Благонамеренный читатель, более всего ценящий соблюдение приличий, потребует изобразить здесь Терезину, убитую горем, бросающуюся на тело своего любовника, чтобы покрыть его слезами и поцелуями. Кому что нравится.
Но я чувствую, что уже исчерпал удовлетворение, вызванное безразличием Терезины перед трупом авантюриста, и с вашего позволения, равно и без него, отправлюсь далее.
— E, per Bacco![7] — воскликнула Терезина. — Что за манера привозить то, что нам не предназначено?
Здесь я отложу на минутку перо, чтобы потереть руки и согреться. Кто-нибудь, наверно, скажет, что все это — дешевые забавы, что, вместо того чтобы смаковать грубости, вложенные мною в уста моей Терезины, я мог бы вовсе не упоминать имени Блана и, таким образом, избежать ненужных мучений. К несчастью, воображение отторгает любую ложь и законы его строже, чем это обычно предполагают. Если я хочу оживить Терезину, мне нужно принять и страдание. Без этого — ни жизни, ни любви. Мне могли бы также указать на недостоверность моих слов, сославшись на века, прошедшие от описываемой мной эпохи до сих пор, и любезно напомнить, что столь долгая жизнь маловероятна… Но я ведь открыл вам секрет своего бессмертия: я переполнен любовью.
— Е, per Bacco! Что за манера привозить то, что нам не предназначено?
Казак бросил на него грустный взгляд и ничего не ответил.
— Мы никогда не видели этого человека, — сказал отец. — Вот, возьмите…
Он порылся в кошельке и протянул кучеру золотой:
— Выпейте за его здоровье.
Я всматривался в лицо француза. Не знаю, было ли это предвидением, но я смутно чувствовал, что мне еще придется с ним столкнуться и я должен научиться опознавать его. Трупное окоченение уже завладело чертами его лица. Все, что было фанатичного и жестокого в его природе, еще сильнее проступило на нем, словно смерть старательно подчеркивала в этом лице самое важное. Я не мог сдержать дрожь и отвел глаза.
Блана я встречал еще не раз на протяжении назначенных мне судьбой лет. В 1919 году, будучи народным комиссаром, Блан забивал гвозди в погоны пленным царским офицерам. Это исторический факт: читатели, обвиняющие меня в злоупотреблениях при выполнении моих профессиональных обязанностей, могут навести справки. Он же по приказу Сталина руководил расстрелом польских офицеров в Катыни. Наделенный вездесущностью и бессмертием, полностью подчиненный политическим страстям, он станет одним из любимчиков Гитлера, успев отметиться на рубеже XIX века в движении террористов-бомбистов и даже обрести там еще одну временную смерть, вернувшись из нее с еще более пламенной ненавистью и фанатизмом. Но я ничего еще не знал о той первозданной силе, обладатели которой погибают лишь для того, чтобы возродиться обновленными, и, когда Остап вскочил на облучок и стегнул коней, я был твердо уверен, что казак увезет бренные останки человека, о котором я никогда больше не услышу, в глухой зимний лес.
Теперь и подавно не стоило откладывать наш отъезд. Один из товарищей Блана мог внезапно появиться на нашем пороге или донести на нас, а наше положение и так было непрочно. Этапы в Сибирь отправлялись каждую неделю, и добрая половина заключенных гибла в дороге.
Мы покинули Петербург через день, предварительно разделив между слугами все, что не могли забрать с собой.
Оставалось уладить некоторые дела, в частности продажу Лаврово и дворца Охренникова: главный покупатель, купец Иван Пимов, зная, что мы отправляемся в изгнание, жаждал заполучить имение и дом по бросовой цене и всячески оттягивал заключение сделки. Было решено, что наш верный Уголини останется в Санкт-Петербурге на время, необходимое для продажи на наших условиях. Мне не суждено было больше его увидеть. Несколько дней спустя после нашего отъезда он умер от сердечного приступа. Наш друг предчувствовал свой скорый конец, и наше расставание было мучительным. Он долго сжимал меня в объятиях, так что мое лицо намокло от его слез. Я напомнил ему, что наше расставание будет недолгим и наша встреча на берегах лагуны придаст еще больший блеск венецианскому празднику. Тонкие брови дорогого нам человека приподнялись на лбу домиком, что сделало его похожим на грустного Пьеро, а его круглые, как бочонки лото, глаза, обычно такие подвижные, уставились в мое лицо с выражением бескрайней печали. Он вздыхал, покачивая головой:
— Не знаю, Фоско, мой мальчик, не знаю… Здесь… — Он дотронулся до своей груди у сердца. — Здесь происходит что-то странное… Отказывается играть свою роль. Старый скоморох у меня в груди утомился ломать комедию. Это, может быть, конец commedia; я не очень сожалел бы об этом, если бы не любил вас так сильно…
Чтобы скрыть беспокойство и сдержать слезы, я со смехом сказал ему, что он проживет еще сто лет и что у меня достанет воображения сделать его бессмертным. Перед тем как покинуть навсегда дворец Охренникова, я поднялся на чердак, чтобы бросить последний взгляд на снаряжение иллюзиониста, так очаровавшее мое детство. По углам были разбросаны маски, уставившие пустые глазницы в пыльный пол. Некоторым из них было несколько веков, должно быть, они в свое время скрывали немало прелестных лиц; я подобрал одну из них, расшитую бисером и серебром, с жемчужинами в уголках глазниц: она словно оплакивала венецианский праздник и все карнавалы, рассеявшиеся как дым. Бездвижные куклы наполовину выглядывали из сундуков, опустив головы в глубокой печали, — ведь нет на свете поэзии более томной, жестокой и волнующей, чем поэзия запустения. Марионетки Коломбина, Капитан и Сганарель соединились в братской прострации бездвижных вещей, позабыв навсегда свои вечные свары, оживающие в комедии. Я сунул в карман тот самый договор, что Фауст скрепил своей кровью; он оказался здесь, наверно, потому, что дьявол, нуждаясь в деньгах, однажды продал его собирателю раритетов. Рядом со старыми музыкальными шкатулками валялись толстенные древние книги, посвященные бессмертию души, — самые мудрые из них давали рецепты, как избавиться от такой напасти. Я бросил прощальный взгляд на учебники по алхимии, открывавшие верные способы производства золота. Потом мы узнали, что отец совершил большую ошибку, оставив их в России: они были в самом деле использованы против евреев, ибо большинство из них были написаны на древнееврейском, что являлось вещественным доказательством нерушимой связи проклятого народа и Маммоны. В последний раз я пробежался пальцами по коллекции талисманов, самые маленькие я засунул в карман. Большая часть из них оберегала от болезней и злой судьбы и защищала от смерти; эти вещицы сегодня очень редки, цена их постоянно растет, не по причине их спасительных свойств, но из-за их редкости и художественной ценности. Я не мог сдержать улыбки, поглядев на флаконы с остатками приворотного зелья, молодящей воды и эликсира бессмертия: эти древности теперь не имеют применения и смысла — любовь ныне не нуждается в эликсирах, как, впрочем, и во влюбленности.
Слезы подступили к моим глазам, я знал, что прощаюсь не только с чердаком дворца Охренникова,