Уже настала зима, когда семеро воинов доставили Бью Рибе к дверям нашего дома. К этому времени я уже и сам ждал ее с нетерпением и был рад встрече не меньше, чем Цьянья. Меня беспокоило, что жена очень сильно раздалась и частенько чувствовала себя неважно; она то и дело капризничала и пребывала в дурном настроении. Сама Цьянья, правда, постоянно повторяла, что для женщины в ее положении это естественно, но меня подобное сильно тревожило и заставляло еще пуще над ней кудахтать, что вызывало у жены еще большее раздражение.
– О Бью, какое счастье, что ты здесь! Я благодарю Уицйе Тао и всех других богов за то, что ты согласилась приехать. – И Цьянья бросилась на шею сестры, словно в объятия избавительницы. – Да ты просто спасла меня, а то бы меня в этом доме забаловали до смерти!
Кладь Бью отнесли в приготовленную для нее гостевую комнату, но большую часть дня она провела с Цьяньей в нашей спальне, откуда меня бесцеремонно выставили, так что мне пришлось слоняться по дому и злиться, чувствуя себя брошенным и ненужным. Лишь в сумерки Бью в одиночестве спустилась вниз и, когда мы с ней пили шоколад, чуть ли не заговорщически сказала:
– В скором времени Цьянья будет уже на таком большом сроке беременности, что тебе придется отказаться от исполнения своих... супружеских обязанностей. И что ты тогда будешь делать?
Я чуть было не ответил сестрице, что это не ее дело, однако вслух произнес совсем другое:
– Как-нибудь потерплю.
Она, однако, не унималась.
– Было бы сущей непристойностью, вздумай ты искать утешения в объятиях посторонних женщин.
Задетый этим оскорбительным подозрением, я встал и натянуто произнес:
– Что за глупости, я человек порядочный, тем более что...
– Что ты вряд ли сможешь найти Цьянье приемлемую замену? – И Бью склонила голову набок, словно всерьез ожидая ответа. – Во всем Теночтитлане ты так и не нашел красавицы ей под стать, так что в результате пришлось послать в далекий Теуантепек за мной? – Она улыбнулась, встала и подошла так близко, что прикоснулась ко мне грудью. – Я так похожа на сестру, что вполне могу в некоторых случаях ее заменить. Разве нет? – Она теребила застежку моей накидки, как будто с намерением ее расстегнуть. – Но, Цаа, хоть внешне мы с ней и очень похожи, отсюда вовсе не следует, будто мы одинаковы в постели. Возможно, ты нашел бы нас очень даже разными...
Я решительно от нее отстранился.
– Бью, мне бы хотелось, чтобы пребывание в нашем доме было для тебя приятным. Я прекрасно знаю, что ты меня недолюбливаешь, но разве обязательно демонстрировать это столь извращенным способом, с помощью притворного кокетства? Почему бы нам, раз уж я так тебе не мил, просто не держаться подальше друг от друга?
Когда я уходил, щеки Бью горели так, словно ее застали врасплох за чем-то непристойным, и она терла лицо, как будто получила за это оплеуху.
Сеньор епископ оказал мне высокую честь, снова вернувшись в наше общество. Ваше преосвященство появились как раз вовремя, чтобы услышать, как я, с той же гордостью, с какой объявил об этом событии много лет назад, расскажу сейчас присутствующим о рождении моей любимой дочери.
Счастлив сообщить, что все мои опасения оказались беспочвенными. Дитя проявило разум еще во чреве, ибо благоразумно и предусмотрительно переждало там все пять «скрытых» дней и родилось на свет в день Ке-Малинали, или день Первой Травы, первого месяца года Пятого Дома. Мне в ту пору шел тридцать второй год – вообще-то многовато для человека, становящегося отцом впервые, но я, как и куда более молодые люди, просто пыжился от смехотворной гордости, словно сам, один, и зачал, и выносил младенца, и разрешился от бремени.
Бью находилась у постели Цьяньи, когда лекарь и повивальная бабка явились ко мне и сообщили, что родилась девочка. Они, должно быть, сочли меня свихнувшимся, ибо в ответ я, заломив руки, стал требовать не скрывать от меня страшную правду и сообщить, не две ли это девочки с одним телом?
– Не две, – хором заверили они меня, – а одна. Одна девочка, с одним, естественно, телом. Нет, размера ваша дочка самого обычного, никаким уродством она не отмечена и вообще никаких дефектов не наблюдается.
Ну а когда я стал приставать к целителю с вопросом об остроте зрения, он, уже не скрывая раздражения, ответил, что новорожденные младенцы, даже если и наделены от природы орлиным зрением, не заявляют об этом во всеуслышание по той простой причине, что не умеют говорить. Поэтому мне лучше подождать, а потом расспросить обо всем дочку самому.
Они вручили мне пуповину, а сами вернулись в детскую, чтобы окунуть Первую Траву в холодную воду, запеленать и заставить выслушать наставление повитухи. Я спустился вниз, дрожащими пальцами намотал влажную пуповину на глиняное веретено и, вознеся про себя несколько благодарственных молитв богам, зарыл ее под камнями кухонного очага. Потом я снова поспешил наверх, где стал нетерпеливо ожидать, когда меня допустят внутрь и разрешат посмотреть на новорожденную.
Наконец мне было позволено поцеловать устало улыбавшуюся жену и с помощью топаза присмотреться к крохотному личику лежавшего на сгибе ее локтя существа. Мне, разумеется, случалось видеть младенцев, этаких пухленьких пупсов, и потому я был если не испуган, то по крайней мере удивлен и разочарован тем, что наша дочурка ничуть не превосходила их красотой. Она была красной, сморщенной, словно стручок чили, и лысой, как престарелый пуремпече. Я попытался вызвать у себя подобающий порыв отцовской любви, но безуспешно. Присутствующие дружно заверили меня в том, что это действительно моя дочь, пополнение рода человеческого, но меня ничуть не удивило бы, признайся они в том, что это новорожденная обезьянка-ревун, пока еще безволосая. Во всяком случае, по части рева малышка точно больше годилась в ревуны.
Вряд ли мне стоит объяснять, что день ото дня дитя все больше походило на человека и что по мере этого преображения менялось и мое отношение к малышке: в сердце моем вызревали привязанность и любовь. Я называл ее Кокотон; это обычное ласковое прозвище маленьких девочек, само же слово обозначает хлебную крошку. В скором времени Кокотон стала обнаруживать сходство со своей матерью (и само собой – с тетушкой), так что ни одна малютка не могла бы похорошеть еще пуще за меньший срок.
Ее шелковистые волосы вились кольцами; ресницы, едва появившись, казались миниатюрными копиями длинных густых ресниц Цьяньи и Бью, а брови с младенчества изогнулись, подобно крыльям чайки. Она уже чаще смеялась, чем плакала, научившись улыбаться лучезарной улыбкой Цьяньи, которая