Однако в общих чертах все это должно быть верно. Мне самому, в первую поездку сюда, пришлось оставить Обер-Аммергау под проливным дождем, между тем как по ту сторону Кофеля было совершенно ясное и безоблачное небо…
«Потом, — продолжал он, — ты можешь описать отважность и выносливость здешних сельчан. Во время самого сильного ливня они ходят босоногими и с непокрытыми головами, видимо, только наслаждаясь свежестью обрушивающихся на них небесных вод. Под этим же ливнем они совершенно спокойно, не обращая на него ни малейшего внимания, разыгрывают свои мистерии на открытой сцене. Дождь промачивает их насквозь, ручьями стекает с их волос и одежды, образуя вокруг них целые озера, а они, как ни в чем не бывало, поют себе да играют. А зрители, сидящие также на открытых местах, но пониже сцены, с тем же стоицизмом выдерживают напор воды и в упоении смотрят на представление, словно находятся у себя дома, пред хорошо защищенным от непогоды очагом. И ни один из них и не подумает раскрыть над своей головой зонта… Впрочем, если бы он и вздумал сделать это, то сидящие сзади заставили бы его убрать зонт».
Б. умолкает, чтобы закурить погасшую трубку, и я слышу, как наши соседки бегают по комнате и бормочут взбудораженнее прежнего. Мне кажется, что они по временам подслушивают у двери, соединяющей нашу комнату с их помещением. Это так неприятно действует на меня, что я от души желаю, чтобы они убрались куда-нибудь подальше или же, по крайней мере, снова улеглись спать, закутавшись с головами в одеяло.
— Ну, а что же я должен еще сказать, когда опишу все, что ты мне сейчас насуфлировал? — с нетерпением спросил я, когда Б. раскурил, наконец, свою трубку, что у него всегда занимает много времени.
— А еще скажешь хоть о том, как возникли здешние мистерии…
— Господи! — с новой досадой опять прервал я, — да ведь это сказано и пересказано многими…
— Экая важность! — перебил меня, в свою очередь, Б. — По-моему, это даже лучше для тебя. Если публика уже ознакомлена с этим из других источников, то она тем более должна поверить твоему писанью.
Замолчав на минуту, чтобы сделать сильную затяжку и выпустить целую тучу дыма, мой приятель продолжал:
— Напиши, что в продолжение Тридцатилетней войны на всей Баварии свирепствовала страшная чума. (Как будто мало было той чумы, которая овладела тогда людьми, заставив их разделиться на несколько лагерей, чтобы резать друг друга и всеми способами опустошать свою родную страну, бог весть из-за чего!). Из всех горных селений только одному Обер-Аммергау и удалось было на несколько времени отстоять себя от страшной гостьи, благодаря строжайшему карантину. Никому не позволялось выходить из селения, а тем более — входить в него.
«Но в одну темную ночь Каспар Шухлер, один из местных обывателей, еще до установления карантина ушедший в соседнюю деревню Эшенлоэ ухаживать за тамошними чумными, как-то ухитрился проскользнуть мимо сидевшей вокруг огромных пылающих костров стражи и добраться до своего дома, чтобы повидаться с женою и детьми, по которым он сильно тосковал. За этот подвиг пришлось поплатиться не только самому Шухлеру, но и многим из его односельчан. На третий день после появления этого упорного смельчака в доме вся его семья и он сам были уже добычей чумы, которая затем пошла ходить по соседним домам, яростно истребляя в них всех попадавших ей в лапы.
Когда люди впадают в беду, они всегда обращаются за помощью к Небу. Не зная, как снестись от свирепствовавшей вокруг «черной смерти», немногие из уцелевших каким-то чудом обер-аммергаусцев и обратились к Небу с мольбою об избавлении их от этой беды, обещая за исполнение своей мольбы через каждые десять лет давать представление Страстей Господних. Небо оказалось удовлетворенным этим обетом: чума исчезла так же быстро, как появилась. Верные своему обещанию обер-аммергаусцы до сих пор неукоснительно, раз в десять лет, исполняют свои мистерии.
Пред каждым представлением избранные лицедеи собираются на сцене вокруг местного пастора и коленопреклоненно просят его благословения для предстоящего подвига. Получаемое ими по окончании представления скромное вознаграждение за труд и потерю времени частью откладывается в общественную кассу, а частью отдается в церковь. Резчик Майер, играющий Христа, получает за тридцать сезонных представлений всего около пятидесяти фунтов стерлингов; бывают, кроме того, еще и зимние представления, которые, впрочем, в счет не идут. Начиная с местного старшины и кончая последним пастушком, все трудятся ради религии, а не денег. Каждый участвующий в мистериях чувствует себя поддержкой христианства, и этого ему вполне достаточно…»
Хорошо, — подхватил я, — все это я, пожалуй, могу сказать, прибавив кое-что насчет великого старого Дайзенбергера, — того простого душой, любвеобильного «отца долины», который в настоящее время мирно покоится среди своей любимой паствы. Это он, как тебе, вероятно, известно, переделал на более возвышенный, облагороженный тон прежний грубоватый склад мистерий. В его обработке виденная нами с тобою вчера драма производит несравненно более глубокое впечатление… Вот пред нами на стене его портрет. Какое простое, открытое, привлекательно-доброе лицо! Как приятно и отрадно видеть хоть по временам такое доброе лицо. Я говорю не о тех искусственно выделанных из мрамора или нарисованных на цветных стеклах «святых» лицах, а о настоящем, непридуманном добром человеческом лице, испещренном следами всех перенесенных им житейских бурь и гроз — в прямом и переносном смыслах, — лице, которое настолько подымалось вверх, чтобы созерцать звезды на небесах, сколько склонялось долу, чтобы озарять сердечным теплом и светом своего страдающего под гнетом судьбы собрата.
— Конечно, можешь прибавить и это, — согласился Б. — В этом нет ничего дурного. А затем можешь описать само представление и те впечатления, которые оно произвело на тебя. И не бойся, что твои заметки об игре могут казаться пошлыми, как ты еще вчера мне высказал. Если бы они даже и вышли пошлыми, то тем лучше: с большим интересом будут прочитаны.
— Ну, если я дам описание здешних представлений, то едва ли кто захочет прочесть его, — возразил я. — Ведь нынче каждому ученику сельской школы известно и без меня, что представляют собою обер- аммергауские мистерии.
— Ну так что же? — невозмутимо произнес Б. — Ты пиши не для ученых школьников, а для их невежественных родственников, не учившихся в школе. Эти простые люди будут очень рады узнать что- нибудь, помимо своих ученых детей, и похвалиться этим пред ними. Это позволит старикам чувствовать себя не ниже зазнавшейся своею «ученостью» мелюзги. Разве ты не находишь, что стоит потрудиться для бедных, простосердечных старичков, имевших дерзость выучиться грамоте вне школьных стен и за это презираемых своими же детьми-подростками, проходящих курс той или иной школы?
— Да, пожалуй, стоит, — ответил я в раздумье. — Но как это сделать? Во всяком случае, слишком долго и утомительно давать подробный отчет о восемнадцати действиях и явлениях драмы Страстей Господних. По-моему, ее следует сократить, тем более, что только одна треть ее действительно полна захватывающего интереса и трогательности, а другие две трети являются просто скучным балластом. Читатель прежде всего требует от драмы, чтобы она была интересна, поучительна и возвышенна; а все это я нахожу только в одной трети…
— Совершенно верно, мой друг, — перебил меня Б. — Но не следует забывать, что драма, о которой идет у нас речь, имеет цель не литературную, а религиозную. Поэтому нужно критиковать ее поделикатнее. Сказать, что некоторые ее части неинтересны — все равно, что признать две трети Библии совершенно излишними и что, мол, ее нужно бы сократить на две трети. Но ведь это, сам согласись, по меньшей мере неудобно.
Я задумался, и у нас наступило продолжительное молчание.
— Может быть, ты имеешь что-либо возразить с религиозной точки зрения против представления на сцене евангельской драмы? — спросил Б., прерывая мою задумчивость.
— Нет! — горячо произнес я, встрепенувшись, — я ровно ничего не имею возразить против этого и думаю, что этого не сделает ни один настоящий христианин. Воображать, что христианство нечто такое, чего миряне не смеют и касаться, значит совершенно превратно понимать основу этого учения. Ведь Христос сам сорвал храмовую занавесь и вывел скрывавшуюся за этой занавесью религию на улицы и рынки мира.
Видя, что Б. ничего не возражает, я продолжал: