— Тебя, наверно, отправят в Техас, — продолжал Прелл. — А вот меня куда? Мне-то куда деться? Я ведь, знаешь, из Биг-Санди, это на границе с Кентукки. Но я там не был двенадцать лет. Даже не знаю, где есть неспециализированные госпитали — в Уилинге, Балтиморе, Вашингтоне?
— Может так обернуться, что в одно место попадем. — Стрейндж улыбнулся. — Я, наверно, на Техас не соглашусь. Женины родные все переехали в Кентукки, работают на оборонных заводах в Цинциннати. И Линда с ними. В Техасе у меня никого нет.
— У меня в Западной Виргинии тоже никого, — сказал Прелл.
— Вот, может, вместе и попадем в Цинциннати.
— А Уинч откуда?
— Вроде из Новой Англии.
— Ну и хорошо. — Прелл на локтях устроился поудобнее. — Скоро должны свет погасить.
— Мне пора. Слышишь, кажется, идем полным ходом. Завтра забегу.
— Пожалуйста, не надо, если не захочешь, — высокомерно выдавил Прелл.
Стрейндж осклабился.
— О'кей, не забегу, если не захочу.
Он поднялся. Поодаль санитары сдирали белье с пустых кроватей, и от этого ему сделалось одиноко. Он помахал рукой и пошел к выходу. У дверей он помедлил и оглянулся.
С середины комнаты Прелл следил за ним в зеркало, и, увидев, что он остановился, поднял руку. Стрейндж понял: не обернись он, Прелл обиделся бы. Стрейндж тоже помахал рукой и вышел на прогулочную палубу. Шагая, он сжимал и разжимал раненую руку, хотя это причиняло боль.
В его приятеле было что-то такое, от чего он чувствовал себя виноватым всякий раз, когда был с ним. Прелл вроде бы ничего не делал, и все равно он уходил от него, охваченный ощущением собственного бессилия. Такое настроение нечасто находило на Стрейнджа. Оно было похоже на то, которое он испытывал на Оаху — глядя на Линду, — когда объявили о начале войны.
У застекленных окон променада в два ряда толпились раненые, вглядываясь сквозь сумерки в проплывающее мимо американское побережье. Стрейндж остановился, задумчиво поглядел на них, сжимая и разжимая кулак, и зашагал дальше.
Из всех видов ранения, о которых знал Стрейндж, у Прелла было самое хорошее, боевое, самое достойное солдата, если посмотреть без дураков, всерьез. Он собрал свое отделение и, не вызывая охотников — Прелл не церемонился с подчиненными, — пошел с ним в глубокую разведку в джунглях, а на обратном пути, находясь еще в полумиле от своих, наткнулся на сосредоточение японских войск в долине. Японцы под началом генерала Сасаки готовили внезапное нападение.
Сасаки был японский главнокомандующий на Нью-Джорджии, его фотографию с указанной суммой вознаграждения раздали всему личному составу дивизии. Прелл приказал отделению отходить вдоль тропы, а сам решил ползком подобраться поближе, чтобы подстрелить генерала. Не получилось. Их обнаружили, завязалась перестрелка, двое из его отделения были убиты, двое ранены, а самого его достала пулеметная очередь. Истекающий кровью, неспособный самостоятельно передвигаться, он, тем не менее, организовал отход и, минуя японские поисковые группы, привел все четырнадцать человек, считая двух мертвых, в расположение своей части. Он самолично доложил о готовящемся наступлении и потерял сознание.
За эту-то разведку, по слухам, командир дивизии и представил Прелла к Почетной медали конгресса. А Уинч после этой разведки заимел на него зуб.
Когда Стрейндж думал о собственном ранении, ему казалось, будто какие-то неземные силы сыграли с ним злую шутку.
Это случилось на Гуадалканале. Гораздо раньше, еще в январе. Его рота только что выиграла первый крупный бой, успешно завершив свою первую атаку. С двумя поварами Стрейндж пошел в расположение роты с пищевым довольствием. Временный лагерь был разбит на высоте, которую они заняли два дня назад. Какой-то полковник — штабист назвал ее Морским Коньком. Ребята, удобно расположившись на склоне, рассказывали кухонной команде, как прошел бой, и Стрейндж заметил в них какую-то перемену. Он не мог уловить, в чем именно она состояла. Просто они сделались другими. Неожиданно донесся шелестящий, едва слышный звук летящих мин, за ним чей-то резкий крик, все залегли. Стрейндж тоже плюхнулся плашмя на землю. Последовала серия взрывов, кто-то истошно заголосил. Когда он снова сел, то почувствовал, что немилосердно жжет ладонь. Горячий, острый, с зазубренными краями осколок величиной поменьше ногтя на мизинце, застряв в бугорке между средним и безымянным пальцами, торчал из мякоти чуть выше середины ладони. Пока Стрейнджу оказывали первую помощь, он опомнился и уже показывал ладонь ребятам. Сначала у него душа ушла было в пятки, но потом он сообразил, что ничего страшного с ним не случилось и что голосивший рядом солдат не убит и не изувечен, и начал смеяться. Через несколько минут уже стоял общий хохот. Чудно, Матушка Стрейндж пришел в гости к своим сынкам в роту и заработал медаль за ранение — «Пурпурное сердце». Крови на руке совсем не было. Очевидно, ранку прижгло горячим металлом. Осколок осторожно извлекли, и он положил его в карман. Ни капельки крови, остался только крошечный продолговатый прорез с синеватым оттенком. Дружно смеясь, ребята отвели Стрейнджа на КП и предъявили ротному, чтобы тот не зажал медаль. Фельдшер перебинтовал ему руку, и под общий смех, захватив судки, Стрейндж пошел с поварами назад.
Но потом ему было не до смеха. Всякий раз, когда он думал о случившемся, в нем подымалось раздражение. Он отчетливо помнил, как его охватил страх и смутное ощущение полнейшей беспомощности. И это было противно.
Наконец Стрейндж заприметил на прогулочной палубе свободное окно и, подойдя к нему, стал смотреть на береговую линию.
Здесь, дома, стояло лето, середина августа. Он закатал рукава халата и облокотился о раму. Легкий ветер шевелил волоски на руках.
Стоило ему подумать, и снова возвращался страх: будь осколок потяжелее, он прошел бы насквозь, а если бы он ударил посильнее и в голову, Стрейндж был бы мертв. Все эти «если бы» ровным счетом ничего не значили. Ни для кого, кроме него самого, Джонни Стрейнджа. Просто так случилось, что осколок попал в ладонь и он не получил смертельного ранения, вот и весь сказ. Каждый раз, когда он мысленно доходил до этого пункта, в нем подымались раздражение и злость.
Ему было больно сжимать и разжимать кулак. Когда он делал это, будто скребло в голове. Врач сказал, что в руке еще остался кусочек металла и об него трется сухожилие, об него или о нарост на кости. Извлечь металл — не шутка. Проблема в том, что от травмы и постоянной работы за шесть месяцев у него развился суставный артрит.
Вглядываясь в темные холмистые берега, Стрейндж глубоко вдыхал и выдыхал морской воздух, разрезаемый мерным движением парохода по безлюдной плоской солоноватой пустыне океана. Стрейндж был вовсе не против того, чтобы очутиться на родине. Стояла ясная тихая безлунная ночь, однако и берег, и море были залиты каким-то особенным бледным желто — розовым сиянием, которое шло неизвестно откуда. За ними смутно чернели горы, и тем яснее рисовались их очертания при свете заслоненных вершинами звезд, чем дальше отодвигались и пропадали вдали огни города. Стрейндж подумал, сколько же затемнений довелось ему повидать повсюду до самой Новой Каледонии.
Только через полгода кто-то из его поваров уговорил Стрейнджа показать руку врачу. Его тут же сунули в госпиталь и скоро эвакуировали самолетом. На Эфате заявили, что они не будут и пытаться оперировать на месте. Его придется отправить домой. Док, кроме того, сказал, что в Штатах есть лишь несколько хирургов, способных делать такие операции. А ему предстоит не одна. Придется пройти долгий и мучительный процесс лечения, но, в конечном счете, подвижность в руке восстановится на восемьдесят или девяносто процентов. Вся эта штука — результат того, что он не пришел сразу. Он должен был бы показаться, как только это случилось. И еще док сказал, что ему повезло: в армии это сделают на государственные денежки. Вот если бы он был заводским рабочим, такая халатность стоила бы ему страховки. Стрейндж не мог признаться, что ему было стыдно и неловко идти к врачу, когда госпиталь забит стонущими искалеченными людьми, — какими глазами он смотрел бы на них? Поэтому он слушал врача и молча кивал. Он никого не собирался уверять, и себя тоже, какой он несчастный из-за того, что ему наговорили такие ужасы насчет руки.
Еще там, на Канале, когда каша только заварилась, Стрейндж решил про себя: пока остается хоть