ссорились и подначивали друг друга; один с грубоватой прямотой, другой с неизменным изяществом и изрядной долей яда; Демосфен[35] с рассеянным видом произносил блестящие речи; Горгий хохотал не переставая и ловил собеседников на слове быстрее, чем кот ловит мышь; Аспазия направляла течение разговора, изредка уступая это право Демосфену, а Сократ ставил спорщиков в тупик внезапными каверзными вопросами.
Сократ был, несомненно, самым удивительным человеком из всех, кого Продику приходилось встречать. Невозможно было понять, участвует философ в общем разговоре или произносит свои странные речи в пространство, ни к кому не обращаясь. Продик никогда не уставал следить за причудливыми поворотами его мысли. Сократ имел обыкновение рассеянно поглядывать на гостей, усмехаясь про себя. Сам он никогда не шутил, не улыбался шуткам Аристофана и остальных. Можно было подумать, что философ дал зарок во что бы то ни стало оставаться серьезным. Участие Сократа в общем разговоре сводилось к бесконечным вопросам. В этом, должно быть, и заключался секрет его невиданного обаяния. Философ с неизменным вниманием прислушивался к чужим словам, хотя в действительности не слишком их ценил.
Поначалу метод философа увлек Продика: ему нравились манера Сократа выводить суждения из диалогов и стремление к простоте и ясности любого высказывания. Однако причудливая логика философа очень быстро разочаровала сбитого с толку софиста. Афинянин приводил бессчетное количество весьма туманных — если не сказать, нелепых — примеров, смысл которых был ясен ему одному. Разобраться в умственных построениях Сократа мог только сам Сократ.
Продик счел бы за честь сблизиться с великим философом и другом Аспазии, даже столь дурно воспитанным. И гости, и хозяйка радовались приходу Сократа. Его слова, таинственные и причудливые, завораживали. Философ почти не участвовал в спорах и не торопился высказывать собственное мнение. Его речи были полны загадочных метафор, и он не давал себе труда объяснять их. Речи софиста вызывали у Сократа живой интерес. Продик утверждал, что смысл софистики заключается в распространении знаний, однако афинский философ решительно отказывался понимать, как можно применять слово «знание» к ораторскому или писательскому искусству, политике или истории. Сам он считал их не слишком почтительными занятиями, не имеющими ничего общего с истинной мудростью. Но пуще всего Сократа поражал обычай софистов брать со своих учеников плату: он шутил, что станет платить Продику по пятьдесят драхм[36] за каждое сказанное им слово. Шутка вышла довольно неловкой, но гости вежливо посмеялись. Усмехнулся и Продик:
— Даже скопив тысячу драхм, я едва ли смогу научить тебя чему-нибудь полезному.
Философ принял вызов, вкрадчиво поинтересовавшись у Продика, какие знания он считает полезными. Едва софист принялся защищать ораторское искусство, Сократ назвал его обыкновенной демагогией, наукой обманывать судей; когда Продик заговорил о пользе юриспруденции, афинянин заявил, что она служит для оправдания несправедливости; стоило софисту начать расхваливать поэзию, как Сократ процитировал наизусть несколько строк весьма вульгарного свойства; а когда Продик в отчаянии, прибег к последнему аргументу, экономике, философ назвал ее помощницей плутов и мошенников. Сократ с легкостью разбил все без исключения аргументы противника, доказав, что мудрость софистов никуда не годится. Продику оставалось лишь признать себя побежденным.
— Ты не споришь, Сократ, ты дерешься. Не горячись; все равно тебя не переспорить.
— Вы, софисты, любую истину повернете на свой лад.
В тот момент Продик впервые заметил, насколько философ уродлив. Разумеется, он и раньше отлично видел, что Сократ далеко не красавец, но теперь его уродство вдруг стало пугающе очевидным: афинянин больше походил на козла, чем на человека.
Аспазия зорко следила за тем, чтобы споры в ее салоне не превращались в ссоры. Продику и Сократу приходилось сдерживать жгучую взаимную неприязнь.
Вскоре Продик не без горечи осознал, что в мире Сократа для него места не найдется. То был мир непререкаемых истин. Оба они напоминали потерпевших кораблекрушение, только софист все еще метался среди волн в надежде выбраться на твердую землю, а философ сумел взобраться на спасительный плот. Продик слишком поздно догадался, что этот плот вот-вот поглотит без возврата темная пучина.
ГЛАВА VI
Необула, самая юная гетера «Милезии», очень быстро освоила свое ремесло. Ее страстная, импульсивная натура с лихвой восполняла отсутствие опыта. Эта хрупкая девушка, с виду нежная и стыдливая, не ласкала, а царапала длинными, острыми ногтями, не обнимала, а душила, не стонала, а рычала. Аспазия долго пыталась искоренить подобные дикости, пока не заметила, что игры необузданной львицы приводят гостей в восторг. Необула не притворялась. Она нашла способ выплеснуть ненависть ко всему мужскому роду.
Рассудок Необулы, помраченный обидой и унижением, принимал любые слова и поступки за выражение тайных постыдных желаний; девушка верила, что, лишь окунувшись в разврат, она сможет избавиться от бесплодных мечтаний юности — повстречать благородного человека, который ее полюбит, и прожить с ним счастливую, достойную жизнь, осененную узами брака. Она давно поняла, что богиня Афина хранила свою невинность вовсе не потому, что была добродетельна: страдания безнадежно влюбленных мужчин доставляли ей удовольствие, несоизмеримо большее, нежели плотские утехи. В мучениях отвергнутого любовника таилось немыслимое, ни с чем не сравнимое наслаждение.
Проститутке, привыкшей отдаваться жестоким и грубым самцам, было недоступно оружие Афины, и она решила мстить за то первое насилие над собой, совращая мужчин и лишая их разума; тот, кто изведал сладкого яда на устах Необулы, навсегда становился ее рабом.
С каждым годом тело блудницы жаждало все новых, невиданных и преступных, удовольствий, а дух неуклонно погружался в пучину безумия. Необула стала посещать оргии в Пирейском порту, где предавались разврату под звуки лир, кифар[37] и гобоев. Лучшие гетеры «Милезии» отправлялись туда, чтобы танцевать нагими и услаждать афинских богачей. Вино лилось рекой, кровь стучала в висках от жарких мелодий, обезумевшие музыканты носились вдоль Длинной Стены, словно зачарованные луной сатиры. В одну из таких ночей Необулу посвятили в жрицы Элевсинских мистерий[38]. Девушка легко прошла обряд и вскоре познала священное забытье на залитой кровью площадке храма в зарослях можжевельника. Там она изгибалась в неистовой пляске, пока не падала на землю, обессиленная, ослепленная звездным светом. Тогда возбуждение Необулы обращалось в экстаз. В трансе она вместе с другими жрицами спускалась в Аид и разговаривала с мертвецами.
Следующей ступенью, ведущей во тьму, было посвящение в культ Диониса. Несколько лет Необула пыталась нащупать границы жизни и смерти, предаваясь нескончаемым кровавым оргиям. Она видела, как людьми овладевает страшный дух безумия, лишая их сознания и воли. Ее подруги постепенно отдалялись от мира, погружаясь в вечную волчью ночь. Обычно менады[39] доживали свой короткий век, скитаясь без цели, не в силах вернуться к прежней жизни. Печальная участь товарок заставила Необулу одуматься. Пригубив запретного зелья и заглянув в глаза ужасу, она сумела остановиться на самом краю и вернуться в мир живых людей. И все же, удержавшись от рокового шага в бездну, гетера чувствовала, что жизнь, в которой осталось так много неизведанного, еще не раз удивит ее.
Как-то раз, в мастерской Фидия, Необула обратила внимание на удивительно красивую скульптуру. Сначала гетера приняла стройного юношу с точеным лицом, от которого, казалось, исходил божественный свет, за самого Аполлона. Приглядевшись, она поняла, что ошиблась: не могло быть у бога такой жестокой усмешки, такого страстного и глумливого выражения. Художнику, вне всякого сомнения, позировал человек. Ученик Фидия подтвердил догадку гетеры. Мастер создал эту скульптуру десять лет назад, в той же самой мастерской, и моделью для нее стал смертный юноша.
— Но разве смертный может быть так прекрасен? — воскликнула Необула. — Неужели Фидий ни капельки не приукрасил его?
— Те, кто видел оригинал, говорят, что сходство удивительное, — заверил скульптор.
— А кто он?
— Алкивиад[40] из рода Алкмеонидов, племянник Перикла.