что на самой окраине живет старик Баки, чей дом полон талисманов и амулетов. Целебными мазями из трав и животного жира Баки лечил жителей от всех болезней. Его снадобья избавляли от ломоты, судорог и вывихов. Баки был лекарем и ясновидящим. Он предсказывал будущее, читая по телу приплывших из Каспия рыб. Сери презирал этого псевдоврача, именовал его не иначе как колдуном. Когда в Шаббат[22] и на Хануку[23] Баки зажигал свечи, все соседи обращали взоры к небу и просили милости у святого благодетеля. В Рамадан [24] они постились целый месяц, а у Баки пост длился всего один день. Их удивляло, что каждую пятницу, по вечерам, он замолкал, не зажигал света, не разогревал еды, не принимал посетителей. Жители деревни порывались перенять этот славный обычай, но теолог из медресе не позволил им это сделать, обозвав безбожниками.
Сери трогала их наивность. Он говорил о местных жителях тоном этнографа, прибывшего изучать примитивное племя.
Дни моего мужа были весьма насыщенными, а я занималась только тем, что проверяла домашние задания Недима и принимала визиты знатных дам, которые, впрочем, относились ко мне с подозрением: стамбульские женщины в их представлении были слишком бесстыдны.
Покрыв голову и плечи паранджой, я бродила по религиозным учреждениям города и в каждом святилище пыталась зоркими глазами каллиграфа углядеть что-нибудь примечательное. Историческими памятниками в Конье ведал служащий по имени Мюрат. Он провел меня в бывшую ложу вертящихся дервишей, ставшую музеем, – место, прежде доступное лишь паломникам. Мюрат показал мне Апрельскую чашу, наполненную влагой святых дождей, обещающей исцеление, здоровое потомство и долгую жизнь.
Дома я тоже постоянно чувствовала присутствие дервишей. Они наведывались ко мне, чтобы присматривать за своим бывшим жилищем. Неподвижный воздух в точности соответствовал их оцепенелому состоянию. Когда-то здесь можно было видеть нескончаемый круговорот белых одежд и красных фетровых шляп, и все это плыло по воздуху и утопало в нем. Сейчас застывшие в неподвижности одежды были подобны саванам, а шляпы – надгробным монументам. Дервишей бесконечно печалило, что воздух в их доме стал мертвым.
В этих горных краях ранней весной дули жгучие ветра, окликавшие друг друга глухими голосами. Я не понимала, о чем они говорят, их порывы были мне чужды. Минуя пастбище, ветер вылетал на главную дорогу, стремился прочь из города, будто призывая меня последовать за собой, оставить это место, покинутое теми, кто некогда ему служил, бывшее остановкой на пути пророка, а ныне ставшее всего лишь приманкой для туристов. Ветер звал меня сквозь ставни, стучал в стекла. В начале апреля ему на смену пришел теплый бриз, снежная шапка на вершине мгновенно растаяла, и горная долина обрела привычный зеленый цвет. Мое окаменевшее за зиму сердце вновь устремилось к теплу и свободе.
Вскоре я оставила Сери, утопающую в грязи Конью и красную землю со свежими следами пахоты. Позади остались и призраки дервишей, парящие над своим потерянным владением. Недим уехал вместе со мной. Нас ожидал Босфор и дом предков. Предполагалось, что осенью я вернусь, но этот сезон навсегда стерся из календаря моей памяти.
Нечистая совесть сбежавшей жены подвигла меня на капитальную уборку нашего дома в Бейлербее, пустовавшего долгие месяцы. Я устремилась на борьбу с пылью, снимала тюлевые занавески и тяжелые шторы, лихорадочно вытряхивала и стирала их. Мои руки взбивали мыльную пену, ритмично работали щеткой и мочалкой, прикрепляли прищепки. Я с остервенением выметала из своего дома ненужные вещи и горькие воспоминания: треснувшие тарелки, разрозненные стаканы, свадебные фотографии и всю одежду Сери. Я побросала ее в чемодан, который заперла в чулане, самом холодном и темном помещении дома.
Приведя жилище в порядок, я решила переоборудовать его в мастерскую. Два окна во всю стену давали достаточно света для моих инструментов.
Вязкая прибрежная тина радостно наблюдала за всеми этими преобразованиями. Пока я поднимала горы пыли по всему дому от погреба до чердака, Недим носился от нашей двери к дому моих родителей, стоявшему всего в нескольких метрах и еще сохранившему красную краску, совсем как в начале века. Старый Селим не преминул явиться ко мне с визитом. Его торжественный выход был почти цирковым: он летал над полом, извивался в воздухе, желая меня поразить. Это был его коронный номер, я знала его наизусть, но за время моей длинной ссылки в Конью Селим успел его усовершенствовать. Сам он не мог покинуть пределы Босфора, Анатолийские степи были недоступны ему, относились к ведомству преисподней.
Он так соскучился по своим инструментам, что рука его задрожала от нетерпения. А ведь он так старательно обтачивал неземные кипарисы, что дрожь почти прекратилась, старческие сухожилия вновь обрели силу, и благодарный Селим протягивал ладонь к луне, принимая ее благодать.
Глядя на него, я задумалась. Что стало с другими старцами из медресе? Остался ли кто-то из них в живых? Умерли ли они своей смертью или ушли в мир иной с посторонней помощью?
Я отправилась в медресе и пришла в ужас. Место выглядело нездоровым, стены покрывала сажа. Разбредясь по углам, мои бывшие подопечные смотрели в пустоту, и даже безумие обходило их стороной. Никто не поставлял им материалы для работы. Бормоча несвязные слова, они волочили свои костлявые тела по заброшенному помещению. Мехмет забавлялся тем, что скидывал с себя всю одежду снизу доверху и аккуратно ее складывал, а потом снова надевал. Старики полностью утратили чувство времени и пространства, полгода для них были как один день, и тем не менее меня они не узнали. Приход женщины их не смутил. Столетний Мурад продолжал декламировать строфы из Корана, словно имам с высоты своего минбара:[25]
На его проповедь никто не обращал внимания. Собратья не слушали Мурада, а один из них даже попытался дать ему пощечину и непристойно поднял палец, желая оскорбить его жестом.
Я с трудом сдерживала слезы.
Где я – в чистилище? От ужаса у меня перехватило дыхание. Когда же Господь заберет их в рай?
Коридоры медресе были пустынны. Молодые каллиграфы учились теперь в Академии искусств, а опытные мастера стали их профессорами. Рами, торговец велосипедами, попутно следивший за старым зданием, то есть подметавший дорожки и собиравший опавшие листья, рассказал мне, что новое учебное заведение напоминает западный университет. Профессора там носят костюмы европейского покроя, а конец занятий знаменуется громким звонком, заглушающим песнь муэдзина на минарете соседней мечети. Сообщил он мне и о таинственной кандидатке, которая явилась на прошлогодний конкурс каллиграфов и исчезла безо всяких объяснений, даже не узнав, что заняла первое место. Одни говорили, что она мертва, другие утверждали, что разгневанный отец запер ее в уборной. Организаторы конкурса не делали попыток отыскать ее, чтобы сообщить радостную весть, боясь нарваться на сурового отца или свирепого мужа.
Рами не подозревал, что речь идет обо мне.
Некмеддин Окиай, великий каллиграф, был также имамом мечети Йени Джами и садовником. Жилище его было скромным, под стать хозяину. Свод мансарды горбился, как спина самого Некмеддина, когда он склонялся над своими розами, вдыхая их аромат. Он был без ума от этих цветов, знал названия четырехсот разных сортов – и не меньше строф из Корана, которые постоянно декламировал своим уверенным голосом. Меня он встретил тепло и представил каждую из своих роз, словно султан наложниц.
Затем без всякого перехода Некмеддин спросил, почему я исчезла сразу после конкурса. Мой ответ был невнятным, да и слушал он невнимательно. Вспомнил, что в тот день помог мне зафиксировать стол. Мое отсутствие породило самые невероятные слухи. Мою конкурсную работу повесили у входа в академию.
Слова Некмеддина перемежались короткими молитвами: он желал привлечь ко мне благосклонность Аллаха. Я шла следом за ним по розарию. Каждый цветок внимал его благословениям. Садовник-филантроп, Некмеддин был убежден, что талант – это дар, которым можно поделиться с другими. «Аллах наделяет нас талантом, а мы способны передать этот талант другим», – изрек он. Руки Некмеддина непрестанно взмывали к небу, к Создателю, который из своей святой полудремы диктовал ему ласковые слова для роз и советовал