или больше повторял я эти слова у себя дома, и всякий раз передо мной появлялось фотографическое изображение испуга – женская голова, срезанная рамкой кадра точно на уровне скальпа. Я видел всегда одно и то же: лицо вырастает из мрака, а верхняя часть головы словно схвачена пастью капкана. Лицо окружено кальциевым свечением: оно поднято собственной силой над бесформенной кучей тварей, копошащихся в гиблых трясинах, порожденных черными страхами подсознания. А потом я видел рождение Джорджи – так, как она рассказала мне об этом однажды. Упивавшийся до безумия отец – она заперлась от него в деревянном сортире на дворе и там, прямо на полу, рожает. Я вижу ее, скорчившуюся на этом полу, вижу Джорджи, лежащего между ее ног. Они лежат в таинственном платиновом свете луны. Как она любила Джорджи! Как нянчилась с ним! Все самое лучшее – для Джорджи. А потом – на север, в ночном поезде, прижимая к груди своего черного барашка. Голодать, чтобы Джорджи был накормлен, торговать собой, чтобы тащить его через школу. Все для Джорджи! «Ты плакала, – говорил я, – что, опять с ним плохо?» С Джорджи все время было плохо. Он был полон черного гноя. Иногда, когда мы все трое сидели в темноте, он просил мать: «Спой-ка эту песенку», и оба они начинали мурлыкать песенку, а потом он прижимался к ней, обхватывал ее руками и плакал совсем по-детски. «Я никуда не гожусь», – повторял он снова. И начинал кашлять, и кашель все никак не прекращался. У него были ее глаза: большие, черные, две горящие ямы смотрели на нас с его исхудалого лица. А потом он уехал на ранчо, и я думал, что теперь он поправится. Ему прокололи одно легкое, затем – пневмоторакс второго. Еще до того как доктора закончили свои эксперименты, я превратился в сплошной ноющий нарыв, готовый прорваться, все переломать к черту, мать его убить, если понадобится, – только бы не было больше этой душевной боли, не было бы горя, не было бы молчаливого страдания.
Так когда же я полюбил ее по-настоящему?
На следующий день я не пошел к ней с деньгами. Не был я и через десять дней на похоронах. Но прошло еще несколько недель, и я почувствовал непреодолимое желание облегчить душу перед Мод. Разумеется, я ничего не сказал о случке шепотком на полу, признался лишь в том, что проводил Карлотту домой. Можно было исповедоваться другой женщине, но только не Мод. Попробуй я хотя бы заикнуться, она тут же упрется, как испуганная кобыла. И больше ничего не будет слушать, просто подождет, пока я закончу, и отрубит коротко и решительно – НЕТ!
Справедливости ради все-таки признаюсь, что нужно быть не совсем в своем уме, чтобы ждать от Мод согласия на мое предложение. Редкая женщина сказала бы в таком случае «да». А чего же я хотел от нее? Всего-навсего пригласить Карлотту поселиться у нас. Да, в конце концов я рассудил, что самым правильным и благородным выходом было бы предложить Карлотте разделить с нами кров. Вот я и пытался втолковать Мод, что никогда не был любовником Карлотты, что просто очень ее жалею и потому должен что-то сделать для нее. Странная мужская логика. Дикость! Абсолютная дичь! Но я верил в каждое свое слово. Карлотта переедет к нам, займет одну комнату и заживет своей жизнью. А мы будем с ней обходительны, как с королевой в изгнании. Пустыми побрякушками должны были звучать для Мод эти слова. Я же, слушая свои голосовые реверберации, отчетливо слышал сквозь них звуковые волны того самого жуткого туалетного бульканья. И все-таки, несмотря на то что Мод уже приняла решение, что никто, кроме меня самого, меня уже не слушал, что мои слова отскакивали как горох от стенки, я продолжал вещать, становясь все более серьезным, все более убедительным, все более решительно идя своим путем. Волна набегала на волну, ритм боролся с ритмом, удар с лаской, взрыв с ливнем, упрашивание с принуждением, исповедь с угрозами. Сбить, свалить, потопить, загнать под землю и наворотить на этом месте целую гору. Я продолжал и продолжал con amore, con furioso, con abulia, con bessilie, con Brasilia 78. А она слушала это, как слушала бы скала, огнеупоря свое смирительно- рубашечное сердчишко, свою оловянно-полую башку, свою глотку-мясоглотку, свою продезинфицированную утробу.
Ответ был один – НЕТ! Вчера, сегодня, завтра – НЕТ! Только нет. Все ее физическое, психическое, духовное, нравственное развитие осуществилось только ради этого великого момента, когда она сможет торжественно провозгласить: НЕТ! Только нет.
Если б она сказала мне: «Послушай, ну как же можно просить меня об этом? Это же полный идиотизм, неужели не ясно? Как это мы втроем сможем жить? Я понимаю, что ты хочешь ей помочь, я и сама бы этого хотела… »
Если бы она сказала мне так, я бы подошел к зеркалу, долгим спокойным взглядом окинул бы себя и грохнул смехом, словно сорвавшаяся с петель дверь. И согласился бы, что это полный идиотизм. Больше того… Я бы поверил ей, что она действительно хочет сделать что-то, что до сих пор ее убогое воображение и представить не могло. Я бы дал ей высший балл и закончил бы дело фантастическим перепихоном в духе Гюисманса 79. Я бы посадил ее на колени, как это проделывал пребывающий на небесах ее папочка, втолковал бы ей, что 986 плюс 2 равняется минус 69, а потом, задрав кисейное платьице, залил бы ее пламя струей из своего божественного шланга.
Вместо всего этого, так и не пробив головой стену, я разъярился до того, что выскочил из дому среди ночи и отправился бродить по Бруклину. Ночь стояла теплая, я дошел до Кони-Айленда и уселся на парапете пляжного променада. И тут я рассмеялся. Я вспомнил о Стенли, как после его возвращения из Форт- Оглтропа мы пропивали его деньги. Четыре года службы в кавалерии сделали из Стенли железного парня, и он не хотел возвращаться домой, пока не прикончит свои двести долларов. Как сделал бы каждый поляк. Под утро мы с ним заснули в номере какого-то захудалого отельчика возле мэрии. Я вспоминал, как поступил Стенли, когда ему захотелось опорожнить свой пузырь: он прямо с кровати пустил мощную струю на стену. Вот так, запросто.
И назавтра я все еще не мог успокоиться, и послезавтра, и на следующий день. Треклятое НЕТ так и сидело у меня в печенках. Понадобилась бы тысяча «да», чтобы избавиться от него. Ничем важным я в то время не занимался, делал вид, что зарабатываю на жизнь, подсовывая покупателям книжки для составления библиотечки «Шедевры мировой литературы». До еврейской энциклопедии я еще не опустился. Проходимец, подбивший меня на это дело, судя по всему, был неплохим гипнотизером, и я продавал книжки почти в постгипнотическом трансе. Иногда я просыпался с обширными замыслами, то слегка отдававшими преступлением, то вообще фантастическими. Но так или иначе, я все еще на что-то надеялся, а иногда приходил в ярость. Вот так я однажды проснулся с этим самым НЕТ в ушах, и за завтраком мне неожиданно вспомнилась кузина Джулия. Джулия, кузина Мод. К тому времени она с мужем прожила достаточно, чтобы, по моим расчетам, захотеть переменить ритм. Приступим к Джулии. Особенно стараться и не придется: забежать к ней незадолго до ленча, предложить купить несколько книжек, отведать ее отменной кухни,