случаи, когда организм алкоголика, пребывающего в состоянии воздержания, самостоятельно повышал содержание спиртов в крови с помощью какого-то замысловатого механизма работы ферментов.
Но Максим решил справиться сам. Ему нравилась работа в ресторане Round Table Pizza на улице Van Ness. Когда не было заказов, он торчал в пиццерии и наблюдал, как месят тесто, как раскручивают его над головой в пульсирующий блин, пускают в печную щель, полыхающую синими зубцами пламени, раскраивают с хрустом двуручным округлым резаком… Он подхватывал сумку-термос с заказом и нырял в неоновую сетку таинственного гористого города, затопленного туманами, с трех сторон тесно объятого океаном и увенчанного великолепным зрелищем моста над проливом.
Перегар изо рта больше не шел, но мучения продолжались. Максима преследовали повторяющиеся сны: он вдруг понимал, что выпил, ощупывал карманы и находил во внутреннем кармане куртки открытую банку пива, в другом — фляжку с Jameson, но тут его пронзало отчаяние — и он прятался ото всего белого света. Стыд лился ему в горло, как вода в нутро утопленника: он уже выпил, он не выдержал — все погибло, он совершил преступление, он пропал, и все непоправимо. Макс просыпался и не мог поверить, что это случилось с ним не наяву. Чувство вины не проходило. Он лежал и уговаривал себя: «Ну, подумай, это же было во сне, никто, кроме тебя, этого не видел» — и вот это «никто не видел» как-то успокаивало. И тогда он чувствовал облегчение и засыпал. А через несколько дней сон повторялся.
В ресторане работали великовозрастные неудачники или иммигранты, короткие смены по четыре часа тасовали Макса в калейдоскопе характеров и типов. Мексиканка Мария, годившаяся ему в матери, не упускала случая ущипнуть или приобнять. Джон, рыжеусый и сутулый, втихаря ненавидел негров и иммигрантов; однажды он в свой выходной заявился пьяный в стельку вместе с надувной подругой под мышкой: наталкиваясь на столы, стал с нею всех знакомить, совать в лицо пустышку; пришлось утереться от губной помады, которой она была вымазана.
Самым ясным и симпатичным в этом городе был Барни — бывший наркоман, смышленый неврастеник, который орал по телефону на свою мать: сто раз на дню она звонила ему из дома престарелых. Барни имел русские корни: его прадед — казак-белогвардеец из Шанхая. Правнук казака заведомо обожал всех русских, Максима в том числе. Такое благодушие насторожило Макса, но скоро он понял, что имеет дело с человеком простодушным и умным. Барни напоминал злого клоуна с въевшимся гримом: клочковатые волосы, выкрашенные в цвет грубой оберточной бумаги, очки от солнца, с настолько крохотными стеклами, что они только мешали видеть, майка, непременно с замысловатым рисунком, над смыслом которого Максиму приходилось ломать голову, и с какой-нибудь загадочной подписью Fringeware, или Mushroom & Roses.
Барни относился к типу лиц неопределенно молодого возраста — слишком вычурен был его прикид, такие парни старыми не бывают: облик их все время зыблется. Умерщвленные краской волосы уложены с помощью мусса. Плечи чуть перекошены, голова с высоким лбом стремительна — бегущий профиль рассекает реальность, возмущает ее беспрестанной увлекательной провокацией. Максим любил Барни.
Из-за этой стремительности глаза его все время смотрели ошеломленно. Щурился он, только когда должен был что-то немедленно предпринять, когда дерзал и распахивал, выкатывал шальные от таланта глаза, в точности как у Гугла, героя-человечка с комиксов 1920-х годов, непрестанно влетавшего в идиотские ситуации из-за бешеной лошади Спарки. В гуглиных глазах Барни заключалась вся соль: невозможно хоть в чем-то отказать человеку с такими глазами. И дело не столько в юродивости Барни, сколько в простой опасливости, которую он в вас вызывал своей манерой говорить, своим голосом. Другой такой не сыщешь. Он выслушивал вопрос, и если был недостоин его умственных усилий, туда-сюда по- птичьи поворачивал шею, выкатывал зенки — и начинал орать. А если не собирался отвечать, то в лучшем случае фыркал. Если же вопрос его задевал, он снисходил к собеседнику и отвечал по делу.
Барни был помешан на казачестве и на кино, вечерами мчался — и Макса тащил за собой на лекции по истории кинематографии в Художественный колледж. На каждом шагу цитировал фильмы, особенно любил «Мальтийский сокол»: «Из чего сделана эта птичка? — Из того же, из чего сделаны все мечты».
Согласно Maltese Falcon, в котором по сюжету шайка авантюристов ищет бесценную статуэтку сокола, регалию Ордена Госпитальеров, Барни всерьез верил в повсеместность масонов и говорил, что ими просто кишит Сан-Франциско; что некоторые дома в центре города построены масонскими архитекторами и используются в качестве храмов…
Максим посмеивался в ответ и пересказывал Вике россказни Барни.
— А что? Все возможно. У нас в Питере тоже, говорят, в Михайловском замке масоны заседают… — пожимала Вика плечами.
Остроумная и искренняя, Вика влекла его.
— А что в этой математике? Почему ты ею занимаешься?
— Я занимался. Сейчас нет.
— Но ты полжизни на нее потратил?
— Верно.
— Так что в ней такого? Зачем такие мучения?
— Почему мучения? Математика может доставить человеку одно из наивысших наслаждений, которые только есть у Бога.
— Да ну? А ты под кокаином когда-нибудь трахался?
Еще в пиццерии работал темноликий коротышка Кларк с пугливым воровским лицом, сухожильный тихоня, к которому по каким-то делам забегали проститутки, торчавшие на углу O’Farrel. С Кларком зналась компания негров-скандалистов: время от времени они подваливали к прилавку, тыча в морду последним куском пиццы, на который положили только что выдернутый из шевелюры волосок, и Барни, скрипнув зубами, в который раз готовил им сатисфакцию: бесплатную Medium Pepperoni.
Все-таки не пить было сложно. Особенно нелегко было смотреть на пьяниц, которые случались время от времени в пиццерии. Смесь зависти и отвращения наполняла тогда Максима, и он старался поскорей умчаться на доставку и не видеть больше, как бородатый гуляка вскидывает вверх руку, развязно требуя от Барни очередной кувшин вина.
Вдобавок в Сан-Франциско Макса одолевали воспоминания о юности, давно отмершие. Они ссыпались в него без сожаления, взахлеб летели сквозь переносицу и гортань, как однажды пролетел весь ночной город — роем трассирующего неона: созвездия взорвали ребра и там застряли. Тогда они с Барни обкурились, и он сдуру сел за руль, умчался за город к океану, заснул на пляже, на холодном песке, а на рассвете чайка реяла над ним недвижно… Он вспоминал, как мать звала его из окна, когда он играл во дворе, и он всегда пугался ее крика, хотя она всего лишь звала его обедать. Он думал об отце, и никак не мог вспомнить, каким тот был в его детстве. Где был отец, когда Максу было четыре-пять лет?
Приходил на свою смену в пиццерию и Чен, который устроил сюда Максима. Старик-китаец работал по шестнадцать часов в сутки, в пяти местах. Они возвращались домой, в Ричмонд, вместе. Чен был добрый, разговорчивый, вечно угощал вкусностями, которые прихватывал с предыдущей смены — из кухни одного из китайских ресторанов на Clement. Китайцы в городе обитали дружиной, и старик однажды привел в пиццерию сына дальних своих родственников, великовозрастного парня, страдающего болезнью Дауна. Хозяин Дин — подвижный толстый грек: пузатый красный фартук, мукой засыпанные стекла очков — охотно согласился взять Джорсона, так как тот проходил по программе трудоустройства инвалидов, и, приняв его на работу, Дин получал налоговые льготы…
Джорсона, случалось, Максим встречал у океана, во время утренней пробежки в Lincoln Park. Он (или это был не Джорсон? ведь все эти парни так похожи друг на друга!) сидел на парапете в дальнем конце площадки Vista Point, в то время как его дед — низенький плотный старичок в черной теплой кофте с капюшоном, прислонив к камню четырехпалую ортопедическую опору, чуть приседая в сторону восходящего над заливом солнца, зависал, переваливался на другую ногу, снова зависал на минуту, больше, и вдруг взмахивал руками, шумно выдыхая, как паровоз под парами; светило плавило пролеты красного моста, разлетевшегося над заливом; внизу, в провале, задернутом бегущим туманом, гудел ревун, и сухогруз разрезал тяжкие волны, которые вдруг валились набок пенистыми языками.
Старичок снова разводил руки, отставлял ногу, его плавные движения завораживали. Джорсон с сырым бесстрастным лицом неуклюже сидел на парапете, держа в руке надкусанную паровую булочку, и тоже смотрел на солнце.
Максим украдкой помогал этому парню. Вообще-то в обязанности Джорсона входило лишь мытье