преимущество ленинского анализа феномена махизма-богдановщины перед плехановской критикой.
Плеханов понимал, что «особенный вред грозят принести нам такие философские учения, которые, будучи идеалистическими по всему [49] своему существу, в то же время выдают себя за последнее слово естествознания…»[5]
В этом он на сто процентов был прав. И Ленин был совершенно согласен с тем, что «за последнее слово естествознания» махисты выдают свою философию не по праву, что это иллюзия, самообман и демагогия чистейшей воды.
Но иллюзия — увы — далеко не беспочвенная. Иллюзия того же самого сорта, что и все остальные натуралистические иллюзии буржуазного сознания. Это объективно-обусловленная видимость, кажимость, в результате которой чисто социальные (то есть исторически возникшие и исторически преходящие) свойства вещей принимаются за их естественноприродные (потому и за вечные) качества и определения самих этих вещей — за их естественнонаучные характеристики…
В этом — а не в персональной философской наивности Богданова — сила иллюзии, во власть которой он попал. Этого Плеханов не увидел. Это увидел только Ленин.
Российские — и отнюдь не только российские — ученики Маха всерьез верили, что их философия — это и есть «философия современного естествознания», «естествознания XX века», и вообще «науки нашей эпохи», «всей современной науки», что ее отличают от «ортодоксально-плехановской» именно «методы точной или, так называемой, “положительной” науки» (это все слова из «Очерков по (!) философии марксизма»).
Поэтому они и видели свою задачу в том, чтобы переориентировать революционный марксизм на «естественнонаучный метод» и на его применение к анализу социальных явлений.
«У Маха многому можно научиться. А в наше бурное время, в нашей залитой кровью стране особенно дорого то, чему он учит всего больше: спокойная неуклонность мысли, строгий объективизм метода, беспощадный анализ всего принятого на веру, беспощадное истребление всех идолов мысли», — на каждом шагу декламирует Богданов со своими друзьями.
Поэтому какой бы формально-безупречной ни была плехановская критика махизма как терминологически переодетого берклианства, она на Богданова и его почитателей не производила ровно никакого впечатления. С некоторых пор они стали всерьез верить в то, что все написанное на эту тему Марксом и Энгельсом представляет собою «семантически-неточное» выражение их собственной философии. Все высказывания Маркса и Энгельса «устарели»-де, потому что они выражены на устаревшем языке, в лексиконе той философской традиции, в атмосфере которой формировалось в молодости их мышление. Все это-де просто-напросто словесный сор в их наследии — «словесные побрякушки» гегелевско-фейербахианского пустословия, и не больше. Так они пишут и про «материю» и про «противоречие».
От всего этого словесного сора нужно поэтому «подлинную» философию Маркса и Энгельса очистить, а ее «рациональное зерно» изложить на языке современной науки — в терминологии Маха, Оствальда, Пирсона, Пуанкаре и других корифеев современного естествознания. Все, что там «научно», будет-де сохранено. Плеханов же с этой точки зрения выглядел как ретроград, не желающий принимать во внимание успехи и достижения современного естествознания и те научные методы, с помощью которых эти успехи достигаются, — как консерватор, упрямо маринующий устаревшие словесные фетиши. Свою философию махисты и изображали как критически («эмпириокритически») очищенную от словесного сора «подлинную» философию Маркса и Энгельса. [50]
Эта демагогия производила впечатление на философски не подготовленного читателя, тем более что это было не сознательной демагогией, а плодом приятного самообмана, самообольщения «глупистов» от философии, как назвал их Ленин.
Разоблачая эту их иллюзию, «Вл. Ильин» противопоставил ей последовательно марксистское понимание того реального отношения, в котором стоит философия вообще к развитию естествознания и наук исторического цикла.
Прежде всего он устанавливает: не всему тому, что говорится и пишется от имени «современной науки», можно и нужно слепо верить. От многого из того сама же наука завтра и откажется, поставив «философию» в неловкое положение. Легковерие тут — в деле «философского обобщения данных современной науки» — совершенно противопоказано для серьезной философии.
Особенно же осторожно следует относиться ко всему тому, что думали и писали естествоиспытатели и обществоведы о «логике и теории познания» современной им науки, — в той области, где они специалистами никак называться не могут. Именно тут — в «гносеологии» — как раз «ни единому слову» их верить нельзя, недопустимо.
Пытаясь сформулировать сознательно практикуемые ими в своей области методы и приемы в общей форме, они вынуждены пользоваться уже не своей естественнонаучной терминологией и фразеологией, а специально-гносеологической, специально-философской. И тут-то чаще всего и получался конфуз, ибо даже самые крупные и умные из них пользовались этой терминологией как дилетанты, заимствуя ее, как правило, не из лучшей и действительно современной философии, а из той модной, пошлой, казенной «профессорской», которая считалась и почиталась в их кругах общепринятой, «сама собой разумеющейся»…
Так и рождалось явление, на первый взгляд «невозможное»: блестящий и прогрессивнейший в своей области физик (химик, биолог, электротехник и т. д.), и он же — мелкий, пошлый и реакционнейший гносеолог, философ. Эрнст Мах — типичнейший образчик такого парадоксального сочетания.
Ничего удивительного и непонятного в этом парадоксе нет, ибо «вся обстановка, в которой живут эти люди, отталкивает их от Маркса и Энгельса, бросает в объятия пошлой казенной философии», и в итоге «на самых выдающихся теоретиках сказывается полнейшее незнакомство с диалектикой»[6], их неумение выразить суть «научных методов» своей собственной работы в понятиях и терминах действительно научной — диалектико-материалистической — гносеологии и логики.
Это не вина естествоиспытателей, а их большая беда. Вина же целиком лежит на тех специалистах- философах, которые тотчас же подхватывают именно такие философски-некорректные высказывания естествоиспытателей и спешат использовать их в качестве строительного материала для сооружения своих философских конструкций, для «подтверждения» их «научности».
Ленин поэтому проводит четкую принципиальную грань между логически-гносеологическим самосознанием такого естествоиспытателя и тем употреблением, которое делает из него философ.
Одно дело, когда фразу «материя исчезла» произносит физик, — именно физик, и очень крупный, ее впервые и произнес. В его устах это гносеологически некорректное, философски-неряшливое словесное выражение действительного факта, действительного шага вперед на пути познания физической реальности, о которой здесь только и идет речь. Совсем другое — та же фраза в устах подхватившего ее представителя «профессорской философии». Тут она уже не описание (хотя бы и [51] неточное) реального естественнонаучного факта, а выражение стопроцентной идеалистической философской лжи, иллюзии и фикции, которой на самом деле не соответствует вообще никакой реальный факт ни в объективном мире, ни в познании его.
В таком (и в любом подобном) случае задача философа-марксиста состоит, по Ленину, в том, чтобы выявить реальный факт, плохо и неясно выраженный в словах естествоиспытателя, и выразить его в философски-корректном, гносеологически-безупречном языке. Сделать этот факт философски-прозрачным для самого же естествоиспытателя, помочь ему осознать этот факт правильно.
Совсем иное отношение Ленина к тому специалисту-философу, который делает свой бизнес именно на неточности, на беззаботности или легковерии ученого-нефилософа, на философской «приблизительности» его выражений. Это — отношение к смертельному врагу, сознательно спекулирующему на неосведомленности естествоиспытателя в области «гносеологии». Тут и тон разговора другой.
Клеймить такого естествоиспытателя как идеалиста столь же неумно и недостойно, как недостойно (и вредно для революции) публично позорить забитого и неграмотного крестьянина, молящего «боженьку» о ниспослании дождя, обзывая его идейным пособником помещичье-бюрократического строя, идеологом реакции. Другое дело — поп. И не жалкий деревенский попик, разделяющий с крестьянином его наивные суеверия, а поп образованный, знающий и латынь, и сочинения Фомы Аквинского, и даже Канта, — поп