субъективную стороны; в самом деле, кто сможет утверждать, что объективная сторона более реальна, чем субъективная? Нам не пристало поэтому перепутывать между собой эти два языка, мы обязаны мыслить тоньше, чем было принято до сих пор.
Да кроме того, последние 100 лет естествознания вынуждают нас к подобной осторожности мысли и в собственно научной сфере. Поскольку, предметом нашего исследования стал уже не мир непосредственного опыта, а специфический мир, куда нам позволяют проникнуть лишь средства современной техники, язык повседневной жизни здесь уже недостаточен. В конечном счете нам, правда, удается понять этот мир, представляя его основополагающие структуры в математических формулах; но если мы хотим говорить о нем обычным образом, то нам приходится довольствоваться образами и символами, почти как в религиозном языке. В результате мы приучились осторожнее обращаться с языком и осознали, что кажущиеся противоречия могут корениться в его недостаточности. Современное естествознание вскрыло очень далеко идущие закономерности, намного более широкие, чем те, с которыми имели дело Галилей и Кеплер. Но попутно выяснилось, что вместе с широтой выявляемых зависимостей растет и степень абстрактности, а с нею — трудность для понимания. Даже требование объективности, долгое время считавшееся предпосылкой всякого естествознания, в атомной физике ограничено тем, что полное отделение наблюдаемого феномена от наблюдателя уже невозможно. Как же в таком случае обстоит дело с противоположностью естественнонаучной и религиозной истины?
Физик Вольфганг Паули как-то говорил в данной связи о двух пограничных представлениях, которые оказались исключительно плодотворными в истории человеческой мысли, хотя ни одному из них ничего в реальной действительности не соответствует. Один предел — это представление об объективном мире, закономерно развертывающемся в пространстве и времени независимо от какого бы то ни было наблюдающего субъекта; на картину такого мира ориентируется новоевропейское естествознание. Другой предел — представление о субъекте, мистически сливающемся с мировым целым настолько, что ему не противостоит уже никакой объект, никакой объективный мир вещей; таков идеал азиатской мистики. Где-то посередине между этими двумя пограничными представлениями движется наша мысль; наш долг выдерживать напряжение, исходящее от этих противоположностей.
Тщательность, с какой мы обязаны размежевывать два языка, религиозный и естественнонаучный, требует, между прочим, чтобы мы оберегали их чистоту от всякого смешения, грозящего их расшатыванием. Правота подтвердившихся естественнонаучных выводов не может быть в разумной мере поставлена под сомнение религиозной мыслью, и, наоборот, этические требования, вырастающие из самой сердцевины религиозного мышления, не могут быть подорваны чересчур рационалистическими аргументами из области науки. Причем не существует никакого сомнения, что вследствие расширения технических возможностей возникли и новые этические проблемы, разрешить которые нелегко. Упомяну для примера вопрос об ответственности исследователя за практическое применение результатов его исследовательской работы или еще более трудный вопрос из области современной медицины — сколь долго врач обязан или имеет право продлевать жизнь умирающего пациента. Размышление над такими проблемами не имеет ничего общего с расшатыванием этических принципов. И я не могу себе представить, чтобы на подобные вопросы можно было ответить просто путем оценки прагматической целесообразности наших действий. Скорее наоборот, здесь тоже потребуется осмысление целого в его взаимосвязи: осмысление той выражаемой на языке религии принципиальной позиции человека, в которой коренятся начала этического поведения.
Не исключено, впрочем, что сегодня мы снова в состоянии правильнее распределить акценты, смещенные непомерным распространением науки и техники за последние 100 лет. Я имею в виду тот относительный вес, который мы придаем материальным и духовным предпосылкам человеческого общества. Материальные предпосылки очень важны, и долгом общества было покончить с материальной нищетой широких слоев населения, коль скоро техника и наука предоставили для этого возможности. Но и после достижения этого осталось еще много несчастья, и тем самым выяснилось, до какой степени индивид в своем самосознании или в своем самопонимании нуждается в защите, которую ей способна предоставить духовная форма человеческого сообщества. В этом, наверное, заключена сегодня наша главнейшая задача. Если нынешняя студенческая молодежь часто бывает очень несчастна, то причиной тому не материальная нужда, а недостаток доверия к действительности, делающий для человека крайне трудными поиски смысла жизни. Мы обязаны поэтому работать над преодолением изоляции, грозящей индивиду в царстве технической целесообразности. Решение теоретических вопросов психологии или социальной структуры здесь мало чем поможет, пока не удастся в непосредственном действии вновь обрести естественное равновесие духовной и материальной сторон нашей жизни. Для этого понадобится снова оживить в повседневном сознании основополагающие духовные ценности, придать им такую озаряющую силу, чтобы жизнь отдельной личности снова сама собою ориентировалась на них.
Однако в мою задачу не входило говорить об обществе, речь шла о соотношении между естественнонаучной и религиозной истиной. Естествознание сделало за последние 100 лет очень большие успехи. Более широкие жизненные сферы, о которых мы говорим на языке нашей религии, были при этом, возможно, оставлены в пренебрежении. Удастся ли еще раз дать выражение духовной форме будущих человеческих обществ на старом религиозном языке, мы не знаем. Рациональная игра словами и понятиями тут мало поможет; порядочность и непосредственность — вот самые важные предпосылки успеха. Во всяком случае, поскольку этика служит основой для совместной жизни людей, а источником этики может быть только та принципиальная человеческая позиция, которую я назвал духовной формой общества, мы обязаны приложить все усилия к тому, чтобы воссоединиться, между прочим, и с молодым поколением на почве одинаковой человеческой принципиальной позиции. Я убежден, что это окажется достижимым, если мы восстановим верное равновесие между обеими истинами.
Размышления о книге «Путешествие искусства во внутренний мир» [133]
Движение духа, описываемое Эрихом Хеллером в его книге «Путешествие искусства во внутренний мир», дает о себе знать во многих сферах — в живописи, музыке, поэзии и философии, — и нет ничего удивительного в том, что в естествознании тоже происходит аналогичный процесс, который можно было бы, наверное, назвать путешествием науки в абстракцию. На то, что эти две ветви нашего культурного развития растут из единого корня, косвенно указал уже Гёте тем, что в одинаковой мере опасался обеих и снова и снова настоятельно предостерегал от их дурных последствий.
Но если признать, что связь этих двух тенденций существует, то вопросы, оставшиеся без ответа при путешествии искусства во внутренний мир, естественно снова поставить по поводу другого путешествия, в которое пустилась наука, и, возможно, извлечь некоторую пользу из сравнения между ними. Важнейший вопрос, по-видимому, гласит: куда ведет это путешествие? Можно ли обозначить его цель яснее, чем это позволяют сделать выражения «внутренний мир» или «абстракция»? И это произойдет, когда цель будет достигнута; где мы окажемся тогда?
Прежде чем разобрать ответ, который дала здесь наука, мы должны учесть то обстоятельство, что это движение в искусстве и в науке или по крайней мере его последствия очень рано столкнулись с сильным противодействием, нередко находившим себе выражение в гневе и отчаянии противников движения, но не сумевшим остановить уже начавшееся путешествие. О предостережении Гёте мы уже сказали. Эрих Хеллер указывает также на полные горечи и ужаса высказывания Рильке о живописи Матисса, Пикассо и Брака[134]. Можно, наверное, собрать еще много аналогичных осуждений современного искусства. Известны такие же явления в области точного естествознания. Отчасти это ожесточенные нападки, на эйнштейновскую теорию относительности, а в более позднее время — также и на квантовую теорию и на теорию элементарных частиц, вступающую по мере своего развития во все более абстрактные сферы. Здесь, как и там, среди критиков можно встретить чрезвычайно заметных представителей своей профессии, и от этого еще более поразительным кажется тот факт, что их атаки до сих пор имели так мало успеха. Надо думать, именно чувство бессилия разжигает среди критиков сильные эмоции, в отдельных случаях доходящие до ненависти, личного очернительства и переноса борьбы в политическую плоскость. Если верно, что ненависть возникает от слабости, то приходится заключить, что