Нарышкин начал искать нож около телятины, около своего прибора, на всем столе, но безуспешно.
— Чудеса в решете… Точно от сущеглупых все ножи обобрали… Эй, кто там! — крикнул он.
— Постой, Лев Александрович, не надо ножей, вот они здесь, это я нарочно… Ты вот говоришь, что Репнин вестей не шлет и здесь ничего о войне неизвестно! А как же быть известным, коли все репнинские вести, как у меня ножи, у светлейшего Григория Александровича под спудом лежат.
— Как, что такое? Как под спудом?
— Да так!.. Он нынче в грустях находится и курьеров с письмами Репнина без ответа во дворце держит, и писем не читает, и подступиться никто к нему не смеет.
— Да как же это можно?
— Нам с тобой не можно, а ему можно, — съязвил Орлов.
— Нет, это великолепно… — восхитился Нарышкин. — Отобрать все ножи и просить отрезать… Так и письма Репнина… Сегодня же буду у ее величества в Царском, насмешу ее до слез… Ножей нет, а отрежь…
Нарышкин хохотал от души.
Он, действительно, сообщил это императрице, но далеко не насмешил ее.
Государыня рассердилась.
Она призвала к себе Василия Степановича Попова и приказала ей немедленно доставить все пакеты Репнина, а затем сама приехала к Потемкину и объявила князю в решительных выражениях о необходимости отъезда в армию.
Григорий Александрович должен был покориться.
Он выехал 24 июля 1791 года.
Он ехал медленно, в покойном экипаже, но, несмотря на это, путешествие чрезвычайно утомляло его.
Но через несколько дней пути он вдруг ожил.
Эта бодрость, впрочем, была неестественная, а следствие сильного раздражения и страшного гнева.
По дороге Григорий Александрович встретил курьера, отправленного из армии в Петербург, и узнал от него, что князь Репнин уже подписал мирный договор с Турцией.
Забыв свою болезнь, Потемкин стрелою помчался в Галац.
Тотчас же по прибытии туда был позван князь Репнин.
— Несчастный, что ты сделал!.. — воскликнул Григорий Александрович.
— Я исполнил свой долг… — спокойно отвечал Репнин.
— Ты изменил мне…
Князь Репнин нахмурился.
— Как ты смел начать без меня кампанию? — неистовствовал Потемкин.
— Я должен был отразить нападение тридцатитысячного турецкого корпуса сераскира Ботал- Бея.
— Но как дерзнул ты заключить мир не только без моего согласия, но даже не посоветовавшись со мной?.. Мир невыгодный, и в тот самый день, когда Ушаков одержал победу над турецким флотом у мыса Калакрии, когда султан уже трепетал видеть русский флот под стенами Царьграда… Несчастный!
— Я исполнил свой долг, повторяю вам, ваша светлость.
— А я повторяю тебе… — с пеной у рта закричал Григорий Александрович, — что ты головой поплатишься мне за эту дерзость… Я велю тебя судить, как изменника…
— Ваша светлость… — возразил Репнин, с трудом сдерживая свой гнев, — если бы вы не были ослеплены в эту минуту гневом, то я заставил бы вас раскаяться в последнем слове…
— Угрозы… — зарычал Потемкин. — Да ты знаешь ли, что через час я могу приказать расстрелять тебя…
Князь Репнин гордо поднял голову и пристально глядя на светлейшего, спокойно отвечал ему:
— Знаете ли, князь, что я могу арестовать вас, как человека, противящегося повелениям государыни.
Григорий Александрович остолбенел.
— Что это значит? — спросил он задыхающимся голосом.
— Это значит, что я повинуюсь и обязан отдавать отчет в своих действиях одной государыне императрице.
Потемкин понял, что во время пребывания его в Петербурге императрица уполномочила князя Репнина на самостоятельные действия.
Страшный удар был нанесен его самолюбию.
Он удалился к себе в кабинет и слег в постель, на самом деле совершенно разбитый и нравственно, и физически.
В это время, а именно в половине августа, в Галаце скончался брат великой княгини Марии Федоровны, принц Виртембергский.
Григорий Александрович полубольной был через несколько дней на похоронах. Выйдя из церкви, он, в задумчивости, вместо своей кареты, сел на похоронные дроги, но вовремя в ужасе отступил.
Это произвело страшное впечатление на суеверного Григория Александровича.
Через пять дней его, уже совершенно больного, повезли в Яссы.
Тут болезнь князя ежедневно стала усиливаться, и натура, изнуренная трудами, страстями и невоздержанностью, не могла победить ее, несмотря на старание и искусство генерал-штаб-доктора Тимона и доктора хирургии Массота.
Сначала, впрочем, ему стало лучше, но, по нетерпеливости своего характера, он не берегся, то и дело нарушая правила диеты, и болезнь перешла в горячку.
К нему приехала его племянница, графиня Браницкая.
Григорий Александрович пожелал приобщиться святых тайн и послал за духовником своим, архиепископом херсонским Амвросием, который и прибыл к нему вместе с русинским митрополитом Ионою.
Оба они умоляли князя беречь себя, принимать лекарства и воздерживаться от вредной пищи.
— Едва ли я выздоровею, — отвечал он им, — сколько уже времени, а облегчения нет, как нет. Но да будет воля Божия! Только вы молитесь о душе моей и помните меня. Ты духовник мой, — обратился Григорий Александрович к Амвросию, — и ведаешь, что я никому не желал зла. Осчастливить человека было целью моих желаний.
Амвросий и Иона не могли удержать рыданий и, обливаясь слезами, приступили к исполнению великого таинства.
Потемкин исповедовался и приобщился с живейшими знаками веры и тотчас же велел собираться к выезду из Ясс.
— По крайней мере умру в моем Николаеве, — говорил он, — а то место сие, наполненное трупами человеческими и животных, более походит на гроб, нежели на обиталище живых…
2 октября дрожащею рукою он подписал последнюю официальную бумагу — полномочие генералам Самойлову, Рибасу и Лошкареву на окончательное ведение мирных переговоров с Турцией, а 4 числа, бережно уложенный в экипаж, отправился в Николаев, в сопровождении графини Браницкой, правителя канцелярии Попова и нескольких слуг.
С самого начала дороги Григорий Александрович жаловался по временам на сильную боль в желудке.
В общем, впрочем, он был в веселом расположении духа.
— Тише, тише! — кричал он во время приступов боли кучеру. Ехали тихо и в день отъехали только двадцать пять верст. К ночи припадки желудочной боли усилились. Экипаж остановился. Князя внесли в хату, стоявшую на дороге. Он несколько раз спрашивал:
— Скоро ли рассветет?
Чувствуя удушье, он судорожно вырывал пузыри, заменявшие в хате стекла.
— Боже, Боже мой, как я страдаю… — изредка стонал князь.