Салтыкова взглянула пристально на Кузьму и в переполненном злобой лице его увидела красноречивое доказательство правды его слов.
— Ништо ей… Коли поколеет, не хорони до времени… Я скоро обернусь… Посмотреть на нее охота…
— Протянет еще, подлая, живуча, говорю.
— Я на случай…
— Слушаю-с…
В это время дроги с гробом тронулись в путь, тронулся и экипаж Дарьи Николаевны. Она ласково кивнула головой Кузьме. Тот отошел и смешался с толпою.
Кузьма говорил правду. Фимка, действительно, еще жила; израненная, истерзанная, она валялась на полу «волчьей погребицы», без клочка одежды, и представляла из себя безобразную груду окровавленного мяса, и только одно лицо, не тронутое палачем-полюбовником, хотя и запачканное кровью, указывало, что эта сплошная зияющая рана была несколько дней назад красивой, полной жизни женщиной. Кузьма Терентьев каждый раз в определенный час спускался к своей жертве и немилосердно бил ее кнутом уже по сырому, лишенному кожи мясу, заканчивая эти истязания, как и в первый раз, страстным поцелуем. Несчастная только тихо стонала, глядя на своего мучителя широко открытыми, полными непримиримой ненависти глазами. По выражению ее глаз было видно, что особенно страшилась она не ударов кнута, а поцелуев.
— Господи, Господи, барин, голубчик, что с тобой будет, сердешный… — донеслись на другой день расправы еще слова, вырвавшиеся у несчастной Фимки.
— Подох твой барин, еще вчера подох, уже панихиды над ним поют… — злобно крикнул ей Кузьма, и от этого известия сильнее чем от удара кнута содрогнулась молодая женщина.
Она испустила болезненный стон и замолкла. Больше Кузьма Терентьев не слыхал от нее ни слова.
Спустившись после похорон барина к своей жертве, он к ужасу своему, увидел, что предположение его о живучести Фимки не оправдалось. Перед ним лежал похолодевший труп.
— Ишь, бестия, околела; подышала бы хоть денек-другой мне на потеху… И тут, подлая, мне подвела каверзу.
Он отбросил ногою труп к стене погребицы.
— Лежи до барыни, пусть полюбуется на мою работу…
Кузьма Терентьев вышел из погребицы, тщательно задвинув засов и запер на замок дверь.
Через несколько дней вернулась в Троицкое Дарья Николаевна, и после непродолжительного отдыха, приказала позвать Кузьму. Тот явился уже более покойный и уже несколько оправившийся. Она вышла к нему на заднее крыльцо.
— А что твой «серко» Кузьма… Привык к погребице, или все рвется и мечется? — сказала она в присутствии нескольких дворовых.
— Попривык теперь, барыня, маленько… — отвечал сразу понявший, к чему клонила Салтыкова, Кузьма.
— Поглядеть мне на него любопытно…
— Что ж, пожалуй, барыня в погребицу. Там окромя волка никого нет…
— Пойдем, пойдем…
В сопровождении Кузьмы Терентьева спустилась Дарья Николаевна в погребицу и даже сама содрогнулась при виде обезображенного трупа своей бывшей любимицы, подруги своего детства. Особенно был поразителен контраст истерзанного тела со спокойствием мертвого лица несчастной, на котором даже застыла какая-то сладостная улыбка. Быть может, это была улыбка радости при скорой встрече с ее ненаглядным барином, там, в селениях горних, где нет ни печали, ни воздыхания, а, тем более, злодеев, подобных Салтыковой и Кузьме Терентьеву. Даже Дарья Николаевна долго не выдержала.
— Зарой ее здесь же, поглубже… — отдала она Кузьме приказание… — Понатешился ты над ней, парень, уж впрямь понатешился… Даже чересчур, кажись… — раздумчиво добавила она и поднявшись по ступенькам погребицы, вышла на двор.
Кузьма не последовал за нею, а стал сейчас же исполнять ее приказание. Он уже ранее принес в погребицу железную лопату и без приказа барыни думал зарыть Фимку именно там. Вырыв глубокую яму, он бросил в нее труп, набросил на него лохмотья одежды покойной, засыпал землею и сравнял пол этой же лопатой и ногами.
Вскоре от Фимки на погребице не осталось и помину, кроме кровавых, уже почерневших пятен на стенах. В этот же день Дарья Николаевна послала в полицию явочное прошение «о розыске бежавшей от нее дворовой девки Афимьи Тихоновой, с указанием точных ее примет». Никто из дворовых не верил этой сказке о бегстве Фимки — все хорошо знали причину ее исчезновения, но, подавленные страхом начавших новых зверств жестокой помещицы, глухо молчали. Они выражали только свой протест тем, что сторонились при всяком случае «убийцы» — как прозвали Кузьму Терентьева.
Часть третья
В КАМЕННОМ МЕШКЕ
I
ПЕРВЫЕ ГОДЫ ВДОВСТВА
Время шло. Для иных оно летело с быстротой человеческой мысли, для других тянулось шагами черепахи. Последние тяжелые, еле движущиеся шаги времени испытывали на себе все дворовые и отчасти крестьяне Дарьи Николаевны Салтыковой. Но как ни медленно двигался для них год за годом, убегающее в вечность время не потеряло и для этих несчастных своего всеисцеляющего свойства. Прошедшее, полное крови и мук, забывалось перед восстававшим страшилищем такого же будущего.
Забыта была и трагическая смерть Фимки, память о которой почти изгладилась на салтыковском дворе. Каждый из дворовых слишком много имел оснований дрожать за свою жизнь, чтобы вспоминать о смерти других.
Не забыл, как оказывается, свою возлюбленную один Кузьма Теретьев, занявший среди слуг Салтыковой, после исчезновения Афимьи Тихоновой, какое-то чисто исключительное положение. Первое время после возвращения с похорон мужа и посещения с Кузьмой «волчьей погребицы» Дарья Николаевна приблизила его к себе на столько, что дворовые зачастую видали его смело проходившим в комнату барыни и возвращающимся оттуда через довольно продолжительное время. Злые языки разно толковали эти свиданья, но, конечно, втихомолку, оглядываясь.
— С мужиком связалась… Барыня…
— Что ж, он ей как есть под пару… Такой же душегубец…
Кузьма ходил гоголем, в новом платье, с заломленной набекрень шапкой, в смазанных сапогах, выхоленный, причесанный и всегда под хмельком.
Так окончилось лето, и Салтыкова со всеми чадами и домочадцами перебрались в Москву, где, как заметили дворовые, близость барыни с Кузьмой прекратилась: он стал пропадать из дома и пропивать с себя часто всю одежду, возвращаясь в лохмотьях, взятых на толкучке на сменку. Одежду ему давали снова, но барыня уже давно не допускала его к себе, махнув рукой на его поведение. По дому он не делал ничего. Даже обязанности палача перешли к другому, а потому на следующее лето ему назначено было оставаться при московском доме.
— Ништо, пусть вас другой дерет как Сидоровых коз; небось мое сердобольство вспомните… — говаривал всегда полупьяный Кузьма, появляясь изредка в той самой застольной, где было положено начало его карьеры. — Меня не выдерет… я рыбье слово знаю…