За ним раздался дикий хохот вскочившей на ноги Танюши.
— А ты думал, что я от княжны, твоей касаточки, верною холопкою с засылкою к тебе, боярину подзаборному?.. Не видать тебе княжны как ушей своих, не видать тебе и счастия!.. Как любить умела тебя, так сумею и ненавидеть, окаянного!.. Изведу тебя всеми правдами и неправдами, чарами и волхованиями, душу свою продам дьяволу, а изведу и тебя, и княжну-разлучницу! Праздник будет для меня, как упьюсь я кровью вашей алою!.. Что это Григорий Семенович не дает весточки? С ним бы это дело мы оборудовали!.. Не вернется он — найду другого молодца и куплю у него службу великую за красоту мою девичью!..
Яков Потапович не слыхал последних причитаний разъяренной Татьяны. Он как шальной пробежал через сад в свою горницу и долго не мог прийти в себя от всего происшедшего.
Через час времени Таня, как ни в чем не бывало, вошла в опочивальню княжны Евпраксии. На ее беззаботно улыбающемся лице не прочел бы никто следов пережитого волнения.
XIV
Начало опричнины
В то время, когда в доме князя Василия Прозоровского происходили описанные нами сцены, хотя и имеющие на первый взгляд чисто домашнее значение, но долженствующие отразиться не только на дальнейшей судьбе наших героев, но даже отчасти на грядущих исторических событиях, в других, более или менее отдаленных от Москвы городах и весях русских шла спешная, непонятная обывателям государственная работа.
Заглянем в один из таких удаленных от тогдашнего русского центра уголков, и именно в тот, где можем встретиться с знакомым нам беглым доезжачим князя Прозоровского — Григорием Семеновым.
Тишина рязанской окраины была внезапно нарушена приездом в Переяславль царского стольника Яковлева. Приезд этот был положительно неожиданностью для воеводы, которому было прислано строгое повеление исполнять все требования приезжего от двора.
Яковлев приказал доставить ему поименные росписи наличных служилых людей в этой окраине.
Приказ этот, с внушительной воеводской прибавкой: «мотчаньо во вред»,[5] полетел во все «остроги», как назывались в то время пограничные укрепления, и вызвал спешную доставку сообщений.
В воеводском доме в Переяславле с самого раннего утра, вследствие съезда гонцов, шла необычная суетня. Кроме привезших «росписи» и проходивших в дом по очереди, у ворот стояла многочисленная разношерстная толпа, состоявшая из городских обывателей соседних к городу сельчан и других разного рода и звания людей.
По слухам, циркулировавшим в народе, кроме набора служилых людей в какую-то особую царскую московскую службу, присланный от государя боярин принимал на ту же службу и охотников, не разбирая ни их происхождения, ни их прошлого.
Эта последняя весть достигла лесных чащ, многочисленных в то время на земле русской, где укрывались разного рода беглые «лихие люди», сплотившиеся в правильно организованные шайки и наводившие на мирных поселян и городских обывателей страх, не меньший, чем там и сям появлявшиеся с окраин татарские полчища.
В лесных чащах рязанской окраины нашла себе привольный притон многочисленная шайка «разбойных людей», есаулом которой был красавец Гришка Кудряш, прозванный так товарищами за густые кудри волос на красивой голове.
Этот-то Гришка, постоянною затаенною мыслью которого было уйти к Москве из этого медвежьего угла, куда занесла его судьба-своевольница, прослышав о приезде боярина, набиравшего людей на московскую службу и не брезговавшего, как говорили, и «лихими людьми», подбил десятка два отборных молодцов из своей шайки и явился с ними в Переяславль.
Мы застаем кучку эту полуоборванцев, одетых во всевозможные, почти фантастические костюмы, но все один к одному рослых, плечистых и красивых молодцов, державшихся особняком от остальной толпы у ворот воеводского дома.
При первом взгляде на их предводителя, Гришку Кудряша, нельзя было не узнать в нем того беглого доезжачего князя Василия Прозоровского, Григория Семенова, отвергнутого поклонника черномазой Танюши, портрет которого был нами подробно нарисован в одной из предыдущих глав.
Каким образом попал он из Москвы в леса далекой рязанской окраины и сделался есаулом шайки лихих молодцов — описывать мы не станем, так как пересказ испытанных им в течение одного года после бегства его из княжеского дома злоключений мог бы доставить обширный материал для отдельного повествования. Скажем только, что скитальческая жизнь, сверх унесенного им из дома князя Василия озлобления против отвергнувшей его безграничную любовь Татьяны и разлучника Якова Потаповича, развила в его сердце непримиримую злобу ко всем, сравнительно счастливым, пользующимся жизненным покоем людям, особенно же к мелким и крупным представителям власти, травившим его, как гончие собаки красного зверя. Счастливо выбирался он из расставленных ими ему, как и другим подобным ему беглецам, тенет, но эта постоянная жизнь «на стороже» вконец, что называется, остервенила его.
Чаша горечи жизни этого человека, далеко не дурного по натуре своей, но лишь неудавшеюся любовью сбитого с прямого пути, не бывшего в силах совладать с своим сердцем и заглушить в нем неудовлетворенную страсть, настолько переполнилась, что он не мог вспомнить без ненависти своего благодетеля, князя Василия, которому он был предан когда-то всей душой.
В слепом озлоблении на всех и на вся, Григорию Семенову казалось, что князь Прозоровский, приютивший в своем доме его «погубительницу» — красавицу Танюшу, образ которой не уничтожили в его сердце ни время, ни расстояние, является почти главным виновником его несчастия, его «пагубы».
Григорий Семенов дождался, наконец, своей очереди.
Его впустили в ворота, а затем в обширную светлицу.
Яковлев сидел за столом, уставленным всевозможными яствами и питиями, на которые, видимо, не поскупился трепетавший перед царским посланником переяславльский воевода.
Еще совершенно молодое лицо боярина не проявляло ничего замечательного, кроме бросавшегося в глаза хитрого выражения, разлитого как во всех его чертах, так и в живых, вечно бегающих, глядевших исподлобья и постоянно прищуренных глазках.
Нельзя было сказать, чтобы в лице Яковлева было что-нибудь злое или отталкивающее, но при первом взгляде на него открытому нраву честного человека что-то претило до неловкости.
Одет он был более чем роскошно. Сверх шелковой красной сорочки на нем была надета серебряная кольчуга из колец тончайшей работы, сгибавшаяся в мягкие складки.
Кольчуга была опоясана широким пестрым поясом из шемаханского шелка, а за ним был заткнут длинный нож с золотой рукояткой и в таких же ножнах, украшенных, как и рукоятка, драгоценными самоцветными камнями, горевшими как жар.
Маленькие, выхоленные, почти женские руки боярина были унизаны множеством дорогих перстней.
Ноги обуты были в сапоги немецкой кожи с серебряными подковками.
Когда вошел Кудряш, вельможный царский слуга дочитывал какой-то свиток, разводил пальцами правой руки, как будто что-то считал, а левою ерошил мягкие кудри своих каштановых волос.
Дочитав до конца, он взглянул на вошедшего взглядом своих как бы присматривающихся глазок.
— Кто и зачем?
— Беглый холоп Григорий Семенов, по прозвищу Кудряш, желал бы послужить до конца живота моего великому государю, — не запинаясь отвечал Кудряш, глядя прямо в глаза боярину.
— Чей?
— Князя Василия Прозоровского.
— Заведомый адашевец… Да, им всем карачун скоро дадут — подожди маленько.
Сметливый Кудряш, хотя и не понял возгласа Яковлева, но сообразил, что встретился с недоброжелателем своего бывшего благодетеля, а потому и повел речь в надлежащем тоне.