На другой день похоронили Арину, а затем окрестили и ее дочь. Крестным отцом был Гладких, а крестною матерью — Фекла.
Девочку назвали Татьяной. Это имя дал ей Иннокентий Антипович, в честь своей покойной матери.
После крестин Гладких приказал наглухо заколотить избу Егора Никифорова. Дверь запер большим висячим замком, и ключ от него взял к себе.
Обо всем этом он, по возвращении домой, доложил подробно Петру Иннокентьевичу Толстых. Тот одобрил все его действия.
Маленькая Таня прожила у своей кормилицы до двух лет. За ее здоровьем неустанно наблюдал Иннокентий Антипович.
По достижению двух лет девочку взяли в высокий дом. К ней приставили няньку, приезжую из России, которую Гладких разыскал в К.
Прислуге дома, под страхом быть тотчас же выгнаной, было запрещено говорить девочке об Егоре Никифорове и о покойной Арине.
Таня звала Гладких «крестным», а Петра Иннокентьевича ее научили звать «папой». Старику это нравилось. Он, впрочем, ни в чем не перечил Иннокентию Антиповичу.
Уже более года он жил мучимый совестью, подавленный раскаянием, ничем не интересующийся.
Управление всеми своими делами он всецело передал в руки Гладких и не вмешивался ни во что.
Впрочем, случилось то, что предвидел Иннокентий Антипович. Толстых вскоре страстно привязался к ребенку того человека, который все еще продолжал томиться в к-ской тюрьме в ожидании суда и каторги.
Так как Толстых почти никогда не выходил из дому, то малютка была всегда у него на глазах.
Он часто брал ее на колени и лихорадочно целовал, причем каждый раз, вероятно, вспоминал об Егоре Никифорове, а, быть может, и о своей несчастной дочери.
Иннокентий Антипович за это время несколько раз посетил к-ую тюрьму и виделся с Егором Никифоровым.
Он сообщил ему о рождении дочери, но умолчал о смерти Арины. Он сказал ему только, что она все хворает, а потому и не может приехать навестить его.
— Ближний ли свет тащиться, да ее ко мне и не допустят; вы тоже, чай, серебряным али золотым ключом ко мне дверь отпираете.
Егор был покойнее прежнего. Он свыкся со своим положением и не видел, как летели месяц за месяцем. В тюрьме время, говорят, идет очень быстро.
Только в беседах с Иннокентием Антипович он вспоминал о своем деле и объяснил причину, почему он ничего не говорил и не скажет в свою защиту.
— Я дал себя арестовать, — говорил он, — я дам себя осудить только потому, вы правы, что я сам этого хочу. Мне оправдаться, доказать, что я не виновен, было бы очень легко. Стоило сказать заседателю только всю правду. Но я поклялся бедному умирающему, и, кроме того, я не хотел, чтобы осудили настоящего виновника… Я некоторое время колебался, но потом вид изрезанного трупа несчастного меня подкрепил… Я старался напомнить себе, что сделал для меня Петр Иннокентьевич, и это утвердило меня в мысли спасти его. Я, быть может, не устоял бы, если бы, когда меня пришли арестовать, Арина первая не заподозрила меня в совершении убийства… Это меня поразило, и я решился бесповоротно принять на себя вину, тогда же, во время ареста в моей избе, хотя потом, повторяю, несколько раз колебался… Теперь все кончено — я решился и пойду на каторгу, не страшна она мне… Арина, я чувствую это, до сих пор считает меня убийцей — Бог с ней… Вы говорите — она хворает, она просто постаралась забыть меня…
— Ты ошибаешься, Егор, Арина все время думает о тебе и не перестает плакать, но повторяю, она совсем больна, после родов… — утешал его Гладких.
— Бедная Арина, — переменил тон Егор. — Если бы еще она была одна, а то с ребенком, как она проживет, как сумеет поставить на ноги мою бедную девочку.
— Об этом не заботься, — заявил Иннокентий Антипович. — Твой ребенок и твоя жена ни в чем не будут нуждаться, для этого я живу на свете…
— Спасибо вам, вы успокоили меня, — произнес Егор со слезами на глазах.
Гладких тоже прослезился.
— Одно мне больно, — начал Егор Никифоров после некоторой паузы. — Когда моя дорогая девочка, которую я, быть может, никогда не увижу, но которую всю мою жизнь буду горячо любить, подрастет, ей скажут: «Твой отец сослан на каторгу». Как больно будет ей это услыхать. Не правда ли, Иннокентий Антипович, что тогда вы, вы скажете ей… ну… хоть всю правду.
— Егор, — торжественно начал Гладких, — когда она вырастет настолько, что будет в состоянии сохранить тайну, я скажу ей всю правду, клянусь тебе в этом…
— Я, быть может, не доживу до этого времени, но, по крайней мере, моя дочь при воспоминании о своем отце не будет проклинать его. Еще один вопрос… Как поживает барышня, Марья Петровна? Она, чай, совершенно убита всем тем, что произошло…
Гладких смутился.
— Она вернулась из Томска… и затем снова уехала туда, ей тяжело было оставаться в высоком доме.
— Экая жалось, а мне бы надо ее повидать перед судом и отправкой… мне бы надо кое-что передать ей.
— Письма, которые ты взял в избе, где жил покойный?
— Да!
— Ты сжег их?
— Да!
— Не можешь ли ты доверить мне, что ты должен сказать Марье Петровне.
— Нет, я поклялся не говорить никому, кроме нее. Видно судьба, чтобы эта тайна ушла со мною на каторгу, — сказал Егор. — Не оставляйте Арины и Тани… — переменил он разговор.
— Буть покоен… Я буду заботиться о них всю мою жизнь… — отвечал Иннокентий Антипович.
XX
ЧЕРЕЗ ПЯТЬ ЛЕТ
Прошло пять лет.
После многих хлопот в К. со стороны Иннокентия Антиповича с целью ускорить дело Егора Никифорова, состоялось, наконец, решение, которым он присужден был к пятнадцатилетней каторге, а через год после этого был отправлен в Забайкальскую область… Нечего говорить, что Петру Иннокентьевичу все это встало в дорогую копеечку.
От денег, щедрою рукою рассыпаемых от лица своего хозяина Иннокентием Антиповичем, отказался только один участвующий в этом деле человек — сам обвиненный Егор Никифоров. Он ушел в каторгу с другим сокровищем — чистою совестью.
Среди хорошего ухода росла маленькая Таня, как цветок в руках хорошего садовника. Когда ей минуло пять лет, она всех приводила в восторг своими остроумными ответами и вдумчивыми вопросами, своею веселостью и грацией, хотя физически была очень слаба и нежна.
Петр Иннокентьевич и Иннокентий Антипович, и все домашние обращались с ней, по народному выражению, как с сырым яйцом. Толстых положительно не мог без нее существовать, а Гладких не чаял души в своей крестнице, хотя это не мешало ему с грустью вспоминать о точно в воду канувшей Марье Петровне. О ней не было в течении этих пяти лет ни слуху, ни духу. Что случилось с ней? Быть может, бедная девушка с горя и отчаяния, под гнетом нужды и лишений, лишила себя жизни?
Эти вопросы часто смущали ум Гладких, и он по целым часам ходил порой в глубокой задумчивости, опустив вниз свою поседевшую голову.
В высоком доме имя исчезнувшей барышни не упоминалось. Прислуга как-то инстинктивно не