Брат Лев. Остановись, что ты говоришь! Как я боюсь за тебя!
Пушкин. Не бойся, хуже не будет. Не может быть! И не суди, пожалуйста, мои поступки вашим столичным аршином. Я порвал со всеми моими идолами.
Мне теперь стыдно за себя. Святое провиденье открыло предо мной путь к свету. Теперь я знаю — что я, где я, зачем я, для чего я!..
За окном громко запела иволга. Пушкин повернулся от зеркала к окну и увидел скворца, который сидел на ветке сирени, не решаясь приблизиться к скворечне. Птенцы ревели истошно.
— Ну иди, иди скорей, дурья голова, — крикнул ему Пушкин и захлопнул окно. И вновь стал выговаривать брату: — Ну что, милый, хочешь мои новые стихи послушать? Слушай же и не перебивай:
Брат Лев. Что это?
Пушкин. Нравится? Это про нее… Про мою Леилу…
Брат Лев. Прекрасно! Мило!
Пушкин. Мило?! Это — душа моя; недоступное для всех, всех, всех, и для тебя в том числе, хранилище коих помыслов, куда ни коварный глаз неприязни, ни предупредительный родственный взор не могут проникнуть. Там на страже меч архистратига, моего михайловского заступника…
Брат Лев. Нет, все же кто она?..
Пушкин. Ах, ты вот о чем? Не знаешь будто?! Пожалуйста. Она — та, кого я сегодня люблю. Люблю искренне и нежно… Та, которая вас всех так напугала, и вы решили меня навестить, чтобы предупредить, как вы говорите, страшные последствия… Ха! Ну что вы все толкуете, как мой святогорский игумен: «Подумай о будущем, сын мой, подумай о будущем!» Да я не хочу думать об этом будущем. Будущее мое не в этом… А впрочем, будущее… вероятно, оно будет невеселым. Но, как любит говорить дорогой Василий Андреич, мой старший друг и наставник на путях истины, «когда любят искренне — не думают»…
Тут Пушкин нахмурился и стал кричать:
— Это всё ты, болван! Бегаешь по гостиным, тявкаешь, как левретка: «А вы слышали, наш-то Александр Сергеич чудит… Променял музу свою на какую-то деревенскую девку, не то птичницу, не то телятницу, и занимается уже не поэзией, а прозой!» И друзья тоже хороши, и этот, — Пушкин покосился на портрет, — благостный тихоня… Ах, бог ты мой, ну я знаю, мы с ней не ровня… Но я люблю ее. Люблю! Почему вы думаете, что всё должно обернуться подлостью? А деды наши, а дядья наши — Василий Львович, Веньямин Петрович, а Вревские, Шереметевы? Они тоже любили своих дворовых, прижили с ними детей, дали им свое звание, фамилию. Они любили их…
Брат Лев (перебивая Пушкина). То они, а то ты.
Пушкин вскочил с кресла и ринулся на брата:
— Ну так пусть это дело будет только моим, моей совести, и ничьей больше. Моя любовь! Мое божье испытание. Я сам себе бог, судья, царь!..
Тут Пушкин совсем разъярился, побледнел, стал неузнаваем. Стал крепко браниться по-русски, по- французски, всяко… Схватил трубку и, как копье, бросил ее в своего собеседника. Закрыл глаза. Застыл. Рванулся к столу, схватил перо. Полоснул им о свою белую рубашку, словно ножом по сердцу. Сдвинул со стола вороха бумаги и стал быстро перебирать листы. Бумаги разлетелись по комнате… Разорвал лист, который был посвободнее, склонился к бумаге, навалился на стол всем телом и быстро вывел: «Нетерпение сердца. Судьба». Запнулся и медленно приписал еще одно слово: «Цыганка». Рухнул в кресло. Откинул голову и долго сидел, ничего не видя. Еще там, на юге, где всё было не так, как здесь, он был другим, он сам нагадал себе такую жизнь, какую ведет сейчас в деревне и должен будет вести дальше. Россия. Поля. Рощи. Деревня. Любовь. Она…
На окне красивый букет полевых цветов. Взял букет в руки, как священник чашу со святыми дарами, и долго сидел так.
Встал. Медленно выволочился на крыльцо. Остановился у стеклянной двери. Дверь отворилась. Зажмурился. В глазах потемнело. Стал считать: «Раз, два, три… Душой. Тобой. Ясен. Прекрасен… Раз, два, три…» Схватился за косяк двери. Подтянулся и повис. В голосу ринулись слова, всё новые и новые. Они заполняли промежутки между строчками, наконец стали сливаться в одно целое, сплетаясь в сплошной перепутанный клубок, в котором не осталось ни единого белого просвета, в сплошной черный клубок слов, непроницаемый и отчаянный, как вопль. «Раз, два, три…» Медленно открыл глаза, глянул на цветущее гульбище перед домом и удивился, увидев торжественную праздничность раннего июньского утра. Воскликнул радостно: «Господи, а всё-таки здесь рай!»
На усадьбе всё еще спало. Это только он, скворец да иволга предупредили зари восход. Ночью роса вышила крупным бисером дерновый круг перед домом. В каждой капельке сияли солнце и звезды.
Подтянул повыше штаны и пошел босыми ногами через круг к амбарчику. У амбарной лестнички встретился с котом, гревшимся на солнышке.
— Ну, как, брат Котофеич, хорошо тебе?
Кот промурлыкал, что ему здесь очень хорошо, что ночь была чудесной и что вообще по утрам лучшего места, чтобы полежать на солнышке, на всей усадьбе не сыщешь.
— И то правда, — вздохнул Пушкин, поправил рубашку и привалился к нему рядком.
У Пушкина очень широкая, красивая деревенская белая рубашка, вся в чудесных кружевах. Это подарок, поднесенный ему в день рождения, 26 мая… ею.
Лежал и судил себя: «Разбойник. Святотатец. Тать?! Нет, нет, нет!..»
Вскочил. Ждать больше не было мочи. Пошел. Остановился у низенького домика, в котором жила она, его возлюбленная… Припал к оконцу. Тихо постучал. Оконце открылось. Прошептал: