Они ответили:
— В прыжках наша слава и гордость!
Любимец Аллаха сказал:
— А родичи ваши прыгают?
Блохи ответили:
— Нет! Когда их поймают, они лежат смирно.
Царь Соломон (мир его имени!) сказал:
— Вот вам и разница! Вас ловят грубо, а им оказывают снисхождение. Но поймавшие вас вольны поступать с вами как им угодно, а вам подобает повиноваться. Вас можно взять не силой, а хитростью. Так было, так и будет! Идите с миром.
Дервиш прибавил:
— Эту историю, сын мой, я рассказал из особых соображений. С ковриком и джинном — это то же самое, что с блохами. Кто сумеет его взять, тот делает с ним все, что хочет, и ему подвластен джинн. Но силой коврика не взять. Не силой, а коварством! Так было, так и будет. Иди с миром, сын мой!
— Выслушав дервиша, о повелитель правоверных! — сказал безногий нищий…
8
До сих пор довела свой рассказ племянница моя Амина и уже поглядела на небо, не брезжит ли девятьсот девяносто девятый рассвет, когда Башир поднялся с дивана; глаза его отливали блеском ящерицы, и он сказал:
— Клянусь головой Пророка, наконец-то час настал! Наконец-то!
Амина взглянула на него с изумлением.
— Наконец-то! — говорил Башир, обмахиваясь веером, хотя была прохладная ночь. — Девятьсот девяносто девять ночей я ждал напрасно — и все же не напрасно! Судьба твоя решилась!
Амина взглянула на него и не дрогнула.
— Еще сегодня утром ты сказал, что, если я не расскажу тебе уже знакомой сказки, жизнь моя в безопасности. Разве ты знаешь эту историю? Ведь я успела рассказать лишь первую ее треть.
Башир все время обмахивался веером.
— Коврик, о котором ты рассказываешь, — сказал он, — был желтый, белый и красный — цветов пустыни. Он добывался хитростью, а не силой. Скажи мне одно: можно было его купить?
Я услышал, как серебряная цепочка стучит о грудные косточки Амины. Она молчала.
— И еще скажи мне, — продолжал Башир, — как доставался коврик легче: правдой или обманом?
Я еще смутно понимал, что происходит. Рассказу Амины я внимал рассеянно и мимо ушей пропустил ее разговор с Баширом. Но когда я услышал, что Амина вздыхает, как ветер, шелестящий пальмой, и увидел, что голова ее никнет на грудь, я понял, что произошло. Я поднялся, проклиная судьбу, заманившую меня в этот дом и связавшую мою жизнь с изобретательностью женщины и с женским мастерством в повествовательном искусстве. Почему не рассказывал я сам? Отчего это было поручено не мне, поэту, а глупой женщине, настоящему ребенку? Так рассчитала злоба Башира. Он знал, что рано или поздно наступит минута, когда я попаду к нему в лапы, когда он сможет кивнуть рабам и послать их за шелковым шнурком. Да будет проклято его коварство!
Глаза Башира оторвались от Амины и впились в меня, вспыхивая, как у ящерицы. Я угадывал тысячу оскорблений, трепетавших на кончике его языка. Но, прежде чем он успел произнести их вслух, случилось нечто странное, нечто непонятное.
Дверь в потайной коридор, ведущий из сада в покой Амины, — в коридор, которым тысячу ночей тому назад я ввел француза, — эта дверь открылась толчком руки. И на пороге шумно появился иностранец — судя по внешности, неверный, англичанин, — но англичанин с брюхом, набухшим, как песчаное облако в начале самума, и со стеклянными глазами мертвеца.
IV
Мектуб! Так предначертано!
1
Солнце стояло в зените над Тозером. Ни облачка на пламенной тверди. Лучи, как прямые удары копий, падали на скот и на людей. Тень отбрасывалась почти отвесно. Все пылало и искрилось.
Но в оазисе журчала прозрачная вода сотнями змеевидных артерий; звеня и булькая, вырывалась она из рудника тремя рукавами и семью каналами. Тихонько рокоча, колебля отражения пальм, абрикосовых и финиковых деревьев на пустынных тропинках, она растекалась сотнями мелких жилок до отдаленнейших углов оазиса. Всюду, куда она проникала, вздымались цветы и зеленые купы; везде, где она звенела, веяла в воздухе прохлада; куда бы она ни достигла — смирялось белое неистовство зноя и взор покоился на зелени. По чутким тропинкам топотали добросовестные ослы с тяжелыми кувшинами, смуглолицые женщины и полуголые негры стирали пестрые одежды в ручьях, предназначенных для мытья. И повсюду купались голые, дочерна загорелые мальчики. Вода струилась, звенела и журчала, созидая пряжу жизни, даруя плодородие и прохладу, — неиссякаемая.
Но на базарной площади в Тозере шел повседневный торг пустыни и оазиса. Здесь важные мужи под сенью торговых палаток выжидали, когда совершатся сделки, предначертанные в Книге судьбы. Сюда пригоняли черных коз и овец, чтобы продать и убить на мясо; сюда тащили вечно избиваемые ослы груз овощей и фиников; здесь мухи роились тучами над товаром мясника и скупщика фиников. Кузнец на открытом огне ковал топор, который, поскольку это было написано в Книге судьбы, мог быть готов через неделю. Время от времени он раздувал огонь опахалом и пополнял запас горючего материала сухим навозом, рассыпанным на пути дальнего путешественника — верблюда. Юродивый нараспев гнусавил из Корана. В углу базара сидел неописуемый узел желто-белых лохмотьев, и из него выглядывало бородатое лицо с затуманенным взглядом.
— Узнаете его, профессор?
— Кого?
— Вон того субъекта перед вами!
— Нет. А кто это?
— Друг нашего друга Грэхэма из Айн-Грасефии, продавец коврика.
В это мгновение затуманенный взгляд тряпично-белого узла немного прояснился. Он поднял глаза и взглянул на двух европейцев тем испытующим, непостижимо-серьезным взглядом, каким смотрят арабы на людей белой расы. Он не сказал ни слова. Перед ним лежал мешок с песком пустыни, но коврика не было. Лавертисс вернул ему его взгляд с процентами.
— Послушайте, профессор, спросите его, куда он упрятал Грэхэма?
— К чему это может привести?
— Все-таки! Ведь он — предсказатель. Разве вы забыли, как позавчера он вывел нас на чистую воду в Айн-Грасефии? Во всем Тозере он один осведомлен о Грэхэме; власти ничего не знают, население недоумевает, и мы потерпели неудачу. Мы ищем уже двенадцать часов. Хорошо бы спросить предсказателя.
— Милый Лавертисс, я знаю, вы начинаете новую жизнь на основе безукоризненной честности; этим легко объяснить ваш уклон к суеверию. Но мне — все равно. Успокойте вашу любознательность.