сказал мне один авиационный инженер, «он очень твердо стоял на земле».
Всякий склонный поставить это под сомнение, должен был бы поразмыслить над следующими строками из не отосланного письма генералу Шамбре: «Зачем рука провидения поможет нам выиграть войну, если сразу же после победы мы увязнем в революционной эпилепсии еще лет на сто? Когда немецкая проблема будет, наконец, решена, возникнут реальные вопросы. Маловероятно, что послевоенное снабжение с американских военных складов отвлечет человечество от первостепенных проблем, как случилось в 1919 году. Из-за отсутствия сильного духовного убеждения появятся, подобно грибам, тридцать шесть сект, которые устроят грызню и будут раскалывать друг друга. Сам марксизм, имея почтенный возраст, начнет разлагаться на множество противоречащих друг другу неомарксистских течений. Будет то, что мы уже видели в Испании. Если только некий французский цезарь не усадит нас всех в неосоциалистический концентрационный лагерь на веки вечные».
Вряд ли найдется хоть слово в этом параграфе, которое следовало бы заменить, дабы адаптировать текст к реалиям дня сегодняшнего, хотя письмо написано более шестидесяти лет назад. Даже заключительное предложение, относительно французского цезаря, звучит в особенности пророчески, поскольку, в то время как Де Голль в конечном счете потерпел неудачу в своей витиеватой попытке подорвать власть французской буржуазии и установить общегосударственную собственность во Франции, он сделал больше, чем любой другой французский политический деятель, начиная с войны, для создания все более и более централизованного, неосоциалистического и технократического режима.
Слишком легко признать Сент-Экзюпери реакционером, раз он, подобно Жоржу Бернаньосу, опрометчиво осудил коллективизированный муравейник, к которому человечество все более и более стремится. Но кто тогда в этом случае является «реалистами» – те, кто все еще твердолобо продолжает не признавать направление, которое современная цивилизация приняла, или те, кто пассивно покоряется этому на том основании, будто развитие «стадного чувства» у человечества – непреодолимая тенденция, и нам всем остается принять эту данность, поскольку она олицетворяет «путь мира» или представляет собой «волну будущего», пусть это будущее обещает оказаться мрачным тупиком, а не радостным «открытием»?
Может быть, смерть избавила Сент-Экса от созерцания мира, причинившего бы ему даже больше боли, чем он уже успел испытать. Ибо все, смутно предугадываемое им, наступило, причем в еще более неистовом и обширном проявлении, чем он мог себе представить.
Начиная с ужасного сведения счетов – расчетов с большинством, – сопровождавшего Освобождение, когда приблизительно 40 тысяч французов (некоторые утверждают, что цифра эта вдвое больше) погибли: и пусть это кажется невероятным, но количество погибших приблизительно в пять раз больше числа жертв, потребовавшихся Робеспьеру во время террора 1793 года! Скорее всего, ни один голос не мог тогда ничего сделать, чтобы быть услышанным среди гула мстительных страстей. И конечно, Парижу было предопределено судьбой стать новой сценой для того же самого нигилистического безумия, возродить к жизни те же самые фривольные философские причуды, пережить те же самые крайности и сумасбродства кафе и ночных клубов – в общем, пройти через все, что пережили жители Берлина по окончании Первой мировой войны.
Какие творения вышли бы из-под пера Сент-Экзюпери, как и на что мог бы он повлиять, доведись ему пережить войну, невозможно сказать наверняка. «Цитадель», которую Галлимар, наконец, издал в 1948 году в том незаконченном виде, в котором Сент-Экзюпери оставил книгу, показала обеспокоенного моралиста, и некоторые французы не колеблясь сравнивали его с Паскалем. Но разве кто-нибудь мог предположить весной 1941 года, пролистывая эти отпечатанные страницы, что не пройдет и двух лет, как Сент-Экс создаст три (или, во всяком случае, две с половиной) книги (одна из которых – настоящий шедевр)? Также невозможно сказать, какие другие законченные произведения могли бы увидеть свет под влиянием бурных событий этой непрожитой жизни после войны.
Скорее смятенными и волнующими, чем спокойными они могли бы стать, отражая беды и тревоги страны. Много обсуждалось (Гербертом Люти, среди прочих), будто подъем патриотических настроений, принимающих гиперболические формы национального эгоцентризма, сознательно выращиваемого и лелеемого Де Голлем, мешал Франции преобразовывать ее империю после Второй мировой войны. Во Франции, уже с расщелинами социального антагонизма времен Народного фронта 30-х и немецкой оккупации начала 40-х, теперь образовалась настоящая пропасть, разделившая ее на два враждебных лагеря – колонизаторов и антиколонизаторов, каждый из которых претендовал на право считаться выразителем конечной истины. В итоге Франция была приговорена следующие двенадцать лет жить в эпоху фантасмагорической неразберихи, когда политические деятели вынуждены были подчиняться напору сверхпатриотов, изнуренные их шантажом, приобретавшим хронический характер, готовых клеймить «изменой» любую попытку смягчить или исправить пороки французской колониальной империи. Лидер этих же самых суперпатриотов брал на себя ликвидировать недостатки быстро и с наскоком, «обнажив шашки наголо», да таким решительным способом, как никто из их противников и помыслить себе не посмел бы.
Сент-Экзюпери, конечно, не остался бы в стороне от этих конфликтов, так же как не остался в стороне от гражданской войны в Испании. И из осмысления этих новых конфронтаций могли бы родиться те беспристрастные и единственно необходимые в тот момент слова мудрости. Но они уже есть в «Планете людей», и они обобщают итоги душераздирающих противоречий в экспериментах колонизаторов: «Для колонизатора, создающего империю, весь смысл жизни – в завоеваниях. Солдат презирает поселенца. Но разве завоевание не ставило своей целью именно создание этого поселенца?»
Этот вечный конфликт между активным и пассивным, кочевым и оседлым, военным и штатским, летчиком и механиком, исследователем и чиновником, завоевателем и побежденным проходит через все творения Сент-Экзюпери и достигает своей кульминации в ошеломляющем лабиринте «Цитадели». Он, возможно, никогда и не читал Ибн-Халдуна, превосходного мусульманского историка, так сильно повлиявшего на Арнольда Тойнби, но Сент-Экзюпери обладал тем, что может называться восприятием жизни этого древнего историка. Жизнь города, как бы ни была она существенна для дальнейшего распространения и передачи культуры, по существу, одновременно и развращает, и губит цивилизацию. Город размягчает людей и делает их «сидячими» (слово это часто встречается в «Цитадели»), то есть удовлетворенными, самодовольными, эгоцентричными, пассивными, вялыми, не склонными творить и развращенными. Не каждый (и это четко сознает Сент-Экзюпери) способен желать жизни, полной опасности, не каждый может стать воином или моряком, авантюристом или пионером-первопроходцем. Те, кто только стоит и ждет, как говорится в пословице, тоже служат. Таковы часовые или стражи в «Цитадели», те, в чьи обязанности входит наблюдать за «Империей». Но таковы и сидячие мастеровые (поскольку любое действие равно противодействию, если не вызвано чьей-то прихотью), например скромный сапожник или плотник, в той степени, в которой они остаются преданными своему призванию, работе и традициям. Развращенность наступает, когда долг, обязанности теряют свою силу в атмосфере всеобщей доступности, все более и более преобладающей в западном мире. Человека в конечном счете формирует не то, что облегчает его жизнь, а то, чему он вынужден противостоять, чему вынужден сопротивляться. Нелегко судить о столь исключительно сложной работе, как «Цитадель», по нескольким страницам.
Леон Ванселиус выделил не меньше сотни различных тем в этой книге, состоящей из 213 глав и 985 страниц машинописного текста (сократившихся до 531-й в напечатанном виде). Многие из глав (точнее назвать их «разделами») являются повторением или вариациями одной и той же темы, поскольку текст, оставленный Сент-Экзюпери, был только рудой или материнской породой, из которой он намеревался извлечь и затем отшлифовать книгу, и, скорее всего, эта книга оказалась бы уменьшена наполовину, если бы судьба позволила ему когда-либо завершить ее. «Это – горный поток, влекущий за собой слишком много гальки, – любил говорить он Венселиусу. – Мне потребуется десять лет, чтобы удалить из него все лишнее». И он не преувеличивал, когда признавался Пьеру Даллозу в свою последнюю зиму в Алжире, что по сравнению с его «посмертной работой» все его другие книги всего лишь «не более чем упражнения».
Подобно Ницше, постоянно говорившему о своем «Заратустре», Сент-Экс часто обращался к «Цитадели», называя ее «моя поэма». Но процесс создания «Цитадели» существенно отличался от творчества Ницше. Для него «Так говорил Заратустра» (кстати, написанный в приступе необыкновенно лихорадочного вдохновения) являлся своего рода философским мятежом, символическим воплощением той