натянуть ей на спину обе теплых полы. Но все это делалось механически. Я — ждал... Я, понимаешь, ждал, ждал...

— Как ты думаешь, концерт будет очень длинный? — спросила Наташа.

— ...К клавиатуре ведут полтораста крутых ступеней, — сказала женщина-экскурсовод, — ...колокола настроены хроматически, каждый соединен своеобразными приводами с клавиатурой... тридцать пять... их отлили в Бельгии... единственные в Союзе... три октавы... попробуйте-ка на колоколах исполнить пианиссимо!.. Органист — композитор... вместо клавиш несколько рядов колышков... колокола настроены в единой тональности, отлиты из одного сплава...

От здания Исторического музея отделился обращавший на себя внимание человек высокого роста. Он был обут в огромные валенки, смахивавшие на валенки ночных сторожей. Длиннополая шуба била по голенищам валенок.

Человек этот вышел из теплого помещения, замерзнуть еще не мог. Шел, однако, нетвердо. Мне показалось даже, что он пьяноват. Подошел, не оглядываясь, к подножию башни, вынул большущий ключ и растворил дверь. Сам не понимая, что делаю, я наклонился и быстренько заглянул во тьму.

Из башни пахнуло сыростью. Круто взбегали вверх винтообразные, старые лестницы. Я умер, умер от любопытства!

— Москва, — начал я бормотать и сделал зачем-то нелепейшую попытку расшаркаться (стремился небось произвести наилучшее впечатление). — ...Москва... коллега... — торопливо бормотал я (было ровно без четырех двенадцать). — Позвольте подняться с вами наверх, коллега... техническое устройство колоколов... в высшей степени интересно... до чрезвычайности... Чрезвычайно! (Впечатление удивительное: я утратил дар связной речи.)

Но самое главное, видишь ли, то, что мое волнение было искренне. Все рвалось во мне от детского нетерпения. Я действительно хотел разобраться в устройстве колоколов — этого своеобразного и обаятельного инструмента, о котором никто из нас ничего не знал. Подобие профессиональной жадности, что ли?.. Не понимаю!

— Никого не пускаю вверх, кроме своего сына.

Он посмотрел на меня высокомерно и раздраженно (клянусь, я бы тоже именно так смотрел на себя, будь я на его месте).

В дневном свете его сощуренные глаза с крошечным злым зрачком казались яркими. Лицо было в тонких синюшных жилках, худое, с ввалившимися щеками.

— ...Реквием!.. Вчера я случайно его услышал, — продолжал я. — Как вам удалось так отлично переложить вокал на голос колоколов?! Удивительно! Какая силища свежего впечатления! Удача... Удача, мэтр! (Я льстил, я, видишь ли, льстил ему... чего вообще не умел совершенно.)

— Реквием? — приподняв брови, спросил меня органист Гачаусус. — Я, однако, давно не исполнял реквиема. Ага!.. Коллега пишет реквием? Для колоколов?

Его голос сорвался. Он неожиданно захохотал... Потом хрипловатый его басок вдруг перешел на шепот:

— Пустое! Право... Что за причуда? Зачем вам реквием?.. Откажитесь!

Он смотрел на меня так пристально, с таким странным и, я бы сказал, назойливым любопытством. (Я не ошибся: божественный органист был пьян.)

Резко он распахнул полукруглую дверь святилища и еще раз глянул через плечо на меня удивительным взглядом будто застывших, мертвых зрачков. Мне вдруг показалось, что он незрячий. Распахнул и резко закрыл за собой дверь, словно бы от меня отмежевываясь.

Более удивительного приема я, пожалуй что, никогда не видел.

...Скажи, что может быть уродливей совершенной искренности взрослого человека? Это как предстать перед кем-нибудь абсолютно голым! Смех. Ничего нет глупей признаний непрошеных.

Я стоял растерянный (униженный, если хочешь знать), а за моими плечами — туристы, экскурсоводы, случайные посетители этого, как его, Исторического музея.

Но тут дернулась стрелка часов на башне. Раздался первый мягкий удар.

Концерт начался. Не знаю, впрочем, можно ли это назвать концертом, в силу необычайности. Можно... Хотя это нечто большее, чем концерт.

Казалось, что рвется воздух, что сверху на головы слушателей опрокидывается гудение колоколов. Каждый их удар давал протяженный отклик, похожий на разлетающиеся по ветру дымы костров. Звон складывался в мелодию, не утрачивая при этом своего главного очарования торжественности. Что я, жалкий профессионал, могу рассказать о музыке? Музыка — это музыка. И ваше это, и не мое, так сказать, дело — трепаться о невозможном.

Однако я все же понял, отчего такую власть над нами имеют колокола.

Сколько раз, понимаешь, когда я был маленький, мне казалось, что звенит раскаленный от солнца и жара воздух, я будто бы слышал голос колоколов.

А сколько раз в юности, в состоянии подъема, мне слышалось, что на меня наступает их гулкая и отчетливая мелодия? Мир гудел, не находя слов, не находя себе выражения, он гудел торжественным, дальним гулом. Этот звук бежал на меня, от полоски заката, от стен в моей комнате. Стены — пели. Да, они пели! Гулом колоколов. Словно бы выпевалось что-то, что было во мне, ища себе выражения, томясь.

Звук чистоты чувств, высоты «парения души» — какой-то ее наивысшей точки. Звук звука. Он слагался в мелодию.

А ведь была она очень простая, играли наивную «Колыбельную».

И вдруг — Сен-Санс. На колоколах!..

Стаккато здесь не было. Звуки как будто не отрывались, не замирали, как им было положено, — они продолжали тянуться, петься. На предыдущий голос наслаивался другой.

И вдруг, понимаешь, и вдруг — «Бухенвальдский набат».

Его исполняли почти сразу же после Сен-Санса. Без настоящей паузы. Это бы казалось кощунством, если бы через два-три такта ты не погружался весь целиком в торжественную, сотрясавшую сердце мелодию. Все металось во мне и плакало. Первый раз в жизни я по-настоящему услыхал «Бухенвальдский набат». Потому что он был создан, вот именно создан, с о з д а н  для колоколов!

Кто сделал эту удивительную аранжировку? Гачаусус? Пьяница органист?

Все вместе длилось двадцать минут. Это указывала стрелка часов на башне.

Концерт окончился. Я перевел дух.

 

...Все это он говорил взволнованно, заглатывая слова, рассекая речь своим неизменным: «Ты понимаешь?! Ты понимаешь?»

Я понимала, конечно, крайнюю впечатлительность своего земляка, помнила его удивительное умение по-своему слушать музыку! Ведь он музыкант, и, хоть к своей профессии не относился свято, музыка все же была его любимым, пожизненным ремеслом.

За окнами светало (не то чтоб по-настоящему. Рассвет лишь угадывался по едва уловимым признакам).

Перед ним стояла чашка черного кофе, тут же ломтик лимона, который он не успел доесть.

Бессонница всегда под утро ведет к возбуждению, а тут вдобавок третья чашка черного кофе. Обо мне он забыл. Не спрашивал: «Ты, должно быть, устала?» или «Может, ты хочешь спать?»

Нет, я совсем не хотела спать.

Наташа, когда я ее нашел посредине сквера, продрогшую и ошалелую, посмотрела на меня каменно. Вот именно, что иначе сказать нельзя: она каменно на меня посмотрела. И вдруг ей в лицо ударила краска — она была странно взрывчатый человек. Глаза расширились. Лицо, понимаешь, выразило... презрение!

— Ты обо мне забыл! Ты меня забыл! Ты — забыл!

Я всегда пугался этих ее припадков ярости, которых не понимал, так они не вязались с ее веселостью, легкостью. Заводная она была! (Уж ты поверь!) И что-то кошачье... От кошачьей тихости. Поняла?

— Ненавижу! — сказала, она, вырывая из моих рук свои иззябшие руки в варежках. — Ненавижу!.. Уйди!

И губы дрожали. А нос трепетал, говорящий, единственный в своем роде, любимый-любимый нос с раздувающимися ноздрями.

Вы читаете Колокола
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату