С тех пор, как родился ты, — что бы я ни делала, куда бы ни шла, — во мне поет сила: покупаю хлеб — а во мне поет сила. Иду на работу, бегом бегу — а во мне поет сила. Это сила здоровья, да?..
...Лестница. Дверь открывает Васильевна. Отопрет и тихо заковыляет на тонких ногах, переваливаясь, как утка... «Каши наелся и спать завалился», — скажет она тонюсеньким голоском (как будто ты можешь сам завалиться спать!). Ну и чудачка наша Васильевна!..
Каждый вечер загораются окна. Мое сердце уверенно. Мне спокойно. Много лет будут загораться они. Возвращаясь домой, подниму голову, гляну вверх... Светло. Зажег светляк свой фонарь.
Я знаю, сейчас ко мне протянутся твои руки. Ты капризно откинешь назад полулысую голову. И вдруг прижмешь ее ко мне.
Я любима. Нужна. Я — есть. Меня ждали... Я все для тебя. Ведь правда? Опора, защита... Я как бог для тебя. Ведь правда?
Два окна. Из которых одно угловое. Стена его загораживает.
Я тут. Я — бегу. Ну и длинный у нас коридор! Я расстегиваю пальто. А мне вслед хохочут соседки:
«Бедный!.. Он своей мамки никогда без шляпы-то и не видел. Небось думает, так она и родилась — в шляпе!»
Война!
Как резко повернулось колесо... Как все изменилось.
...Я ли та девочка, которая от нечего делать привстала на цыпочки и заглянула в корзину цветочницы?
Тогда мне стукнуло десять. В те очень близкие от сегодняшних времена я вытягивала из волос прядку и сооружала себе на лбу загогулину. Для вящей красоты. А глаза и рот я готова была раззявить по каждому поводу. Не ребенок, а обезоруживающая невинность. И странное дело — она была подлинной. Было — было такое дело. Могу засвидетельствовать.
Возвращаясь тогда из школы, я размахивала портфелем. И все думали: «Вот идет девочка. Хорошая девочка».
«Возьми-ка цветик, милая девочка», — так сказала цветочница. Слова умиления, слова любви из глубины старости. Нежность, обращенная к святости детства, к толстым ножкам в полосатых чулках.
Так это я была?!
Словно две жизни, прожитые одним и тем же человеком.
В то время тело мое еще не было «бренным». Оно источало силу. Властное молодое животное.
...Где же та часть земли, где было надобно мне родиться, чтобы остаться той девочкой?
Черноглазая девочка и вдруг — вот те здрасте! — какое-то колесо истории. Ни назад, ни вперед. Только на той планете, в том времени, где ты, девочка, родилась!
А вы знаете, что это значит — совсем не бояться смерти на войне? А спать на противогазе? На противогазе вместо подушки?
А знаете, что это значит: голод и чтобы во сне тебе снился хлеб? А знаете, что это значит для городского человека — по два месяца не снимать с себя ватной одежды? А кровоточащие десны?.. И ты выплевываешь кровь. Плюешь-плюешь кровь.
Нет меры, нет разума у слова «плохо». А ты искала сочувствия, дитя человеческое.
Ан нет его.
А что это значит — Смерть? Смерть — это значит не худшее из того, что предстоит человеку. А что такое жизнь?
А так... Ничего особенного. Жизнь — это значит: любовь.
...Пламя коптилки. Всхрапывания и вздохи.
Полярная ночь. Землянка на самой передовой. Мы — морская пехота.
Двое в землянке не спят.
Два шепота. Два скрещенных сострадания. И я вам никогда не расскажу, господин Шляух, господин пленный, что расстреляли в Германии ваших родителей за то, что вы перебежчик. Этого я вам не скажу, господин Шляух. Но я жалею вас, имейте это в виду.
А вы?.. Вы тоже жалеете меня, господин Шляух?.. А вы знаете, что лет мне мало и что я женщина?
Нет.
И вы не знаете, господин Шляух, что ноги мои, в мокрых кирзовых сапогах, похожи на ступни ребенка? И вы не знаете этого:
«Милая девочка, возьми-ка цветик».
И этого: «Спите, нянюшка, спите, у вас и так хлопот полон рот... Спи, Петенька, спи!»
В причуде теней, в причуде пламени, в причуде храпов и морозных узоров на окнах против вас, господин Шляух, — самое причудливое из причудливых существ на земле.
Но время, убившее ваших родителей, и убившее моего сына, и погнавшее вас сквозь минное поле, не хочет причуды.
Оно хочет устойчивости.
Двери пламени, двери морозов, двери страданий и свинца, приоткройтесь, приотворитесь. Я гляну в щелку. А в щель я увижу девочку. Руки — короткопалые. Зубы — белые и кривые. Живое — среди живых.
Седина остается на гребешке. Потому что быть такого не может, чтобы это была моя седина! И быть не может, чтобы голос не получал отклика.
И было — чувство. А вослед ему пришла мысль.
А чувство и мысль родили слово.
Берлин — в огне.
«Мы дошли до Берлина!» — пыталась я себе объяснить.
Горящий город был окружен цветущей сиренью. Я отломила ветку... И вдруг мне стало жалко куста, красоту которого я нарушила.
Множество рук в бушлатах — рук моих однополчан — потянулось к сирени вслед за моей рукой. Они ломали кусты, отдавая мне чуть вздрагивающие ветки.
Нас заметила армия. Солдаты сказали:
— А это флот!.. Ей-ей! Это — флот. Флот!
Меня подхватили на руки, окрестили «сестренкой» и понесли. Я сидела на плечах у солдат, придерживая рукой свой флотский беретик, свесив вниз ноги, и крепко обнимала ветки сирени.
Так я вошла в Берлин.
Создание книги, рассказа, повести — как бы своеобразное возвращение к детству, к его непосредственности, остроте детской памяти, ясности первых чувств.
Поэтому к кому бы ни было обращено признание, его источник — детство.
Недаром ребенок стал моим первым поверенным слушателем, собеседником; недаром ему — ребенку я пыталась первому отдать пережитое и выстраданное и обратилась к нему, чтобы выкричать свою боль.
Не так давно я побывала в маленьком городе Паневежисе (Литва) и пыталась вызнать у Юозаса Мильтиниса «секрет», сделавший известным на всю страну его провинциальный театр. Секрет этот оказался отсутствием какого бы то ни было секрета.
А между тем, как это ни парадоксально, секрет все же есть — безоговорочное, безоглядное, страстное