богатство? Он, право, мог хоть этому позавидовать... Да и кто он сам, по правде-то говоря?
Я был задет. Но не выдал этого. Стало как-то еще скучней и безрадостней. Коньячок и расхолаживающие, опустошительные, никчемные разговоры... Ощущение, понимаешь, как в доме отдыха: вечер долой — вот те, знаешь, и слава богу!
И тут как раз мы видим Тарлецкого — известного трепача и бабника, направляющегося к нашему столику в сопровождении двух девчонок (поклонниц, — так следовало понимать). В этот вечер он проигрывал наверху свои песни. Видно, девчонки отпочковались от публики, из числа слушателей.
На вид — студентки. Общий облик — живой и цветущей молодости. Одеты скромно, как и подобает студенткам... Это почему-то выглядело непривычно, молодо и свежо... Удивительное несходство с обычными нашими дамами. Большинство из них, понимаешь, актрисы. Там все наперед известно! (Сама понимаешь, в театре все-таки кое-что от меня зависело.)
В глазах у девчонок выражение любопытства и поклонения. Когда я назвал себя, обе тотчас вспомнили мои песни. Для них я был мэтр, шаман, бог... Все мы — пожилые (а многие чуть плешивые), скучающие, утомленные и чуток пьяные — были в их глазах колдунами: людьми, творившими музыку, стихи, спектакли... Из мира сказочного, блистательного...
Черт возьми!
Как только девушки подсели к столу, все оживились разом, принялись острить, соперничать в остроумии. Фейерверк, фейерверк острот!
Обе смеялись, были оживлены, впечатления «забитости» — никакого. Напротив, я сказал бы, самоуверенности. Девчонки, видно, привыкли к уважению своих студентов.
Обе оказались филологами — будущими учителями. Одна из них (Наташа) сидела подле меня. Уж так получилось само собой, — я этого не «подстраивал».
Глаза у нее светились прелестным, юношеским выражением счастья. А нос — с раздувающимися ноздрями!.. Презабавный, право же — презабавный нос.
— Разрешите вам предложить карту?
— А нельзя ли без карты! Мне бы — пирожное!..
— А сколько примерно штук? — спросил я очень серьезно, желая смутить ее.
— Штук шесть! — сказала она с надменнейшим выражением. (Умна, чертовка!)
Принесли пирожное.
Она занялась пирожным и не принимала больше участия в разговоре. Как она ела! Облизывалась, вздыхала от наслаждения. (Ясное дело — на стипендию не разъешься.)
Одно, два, три... Я был заинтересован, чем это кончится! Не выдержал — и принялся хохотать!.. Она подхватила. (Умна, чертовка!)
Кончилось тем, что девчонка съела все шесть пирожных.
Я не выдержал. Я сказал, сохраняя серьезнейшее выражение:
— Наташа, развейте мою творческую печаль! Разрешите вам предложить еще десять пирожных!
— Спасибо. Лучше кофе-глясе.
Я снова весело рассмеялся. Вторя мне, она тянула кофе-глясе. Подняла глаза и глянула на меня насмешливо. (Ей заказал, а себе не заказывал. Она сочла меня чудаком.)
— А не прихватить ли, делом, с собой полдюжинки пирожных с заварным кремом?
— Пожалуй. Для ваших детей и жены. Каждый ценит внимание. Верно?
(Умна, чертовка!)
Мы вышли на улицу. Глаза ее выражали дерзость и радость.
«Что она знает такое, чего не знаю я?» Скука — мой постоянный вечерний спутник.
— Наташа, — спросил я шепотом, — признавайтесь! Вы знаете петушиное слово?!
— Знаю, — шепотом сказала она.
— Подарите мне это слово!
Она глянула мне в глаза, молча, пристально и внимательно.
— Уйдемте, — сказал я ей, повинуясь сам не знаю чему. — Уйдемте!
И мы ушли. Ушли, разумеется, не попрощавшись, незаметно свернули за угол.
— ...Чем же мне вас занять?
— Не знаю.
— Наташа! Давайте сыграем в одну удивительную игру: притворимся, что я ваш давний возлюбленный, что все между нами сказано. И... и знаете ли, перейдем на «ты».
— Идет! — сказала она, рассмеявшись, не удивившись.
(Видимо, из молодых, да ранних.)
Я живо остановил такси, сел, однако не подле нее, а с шофером.
— Не гоните, пожалуйста...
— Ладно. Авось не переверну.
Одиннадцатый час. Вся Москва — в огнях. Вечер еще не полный, небо, знаешь ли, совершенно светлое. Фу-ты ну-ты — огни, огни! Я — молчал. И вдруг заметил, что начал в и д е т ь... Я видел, понимаешь, все, решительно все, что делается вокруг. Молчал, как зарезанный. Боялся утратить это чувство прозрения. Да, да, вот именно!. И всему-то я радовался: сумеркам, лучикам коротким и длинным, бегущим от задних фар легковых машин... Повернулся ключ от шкатулки, где осталась моя сумасшедшая молодость — со всем тем особенным, выборочным, забытым, чего забывать нельзя.
Проклятье! Собачья старость!
Где оно — то бессмысленное, глупейшее ликование?! Огни на пристани... Нет, ты помнишь, как слегка покачивается пароходик или баржа и огонь ложится в черную воду, дробясь, дробясь?!..
Я забыл в этот час, что редко людям дано увидеть, ну, скажем, березу. Сотни, сотни берез. И вдруг, понимаешь, вот она! Вот! Со своей корой белесой, покрытой проплешинами, со своей смолянистой каплей... А закаты? Сколько раз в жизни каждый из нас увидел закат? Нет, скажи!.. Сотни, сотни закатов! И вдруг — на тебе! Закатище. С багрянцем, с заколдованной тишиной неба. А?..
Я — прозрел. Я стал молод. Как это случилось — не разберу!
Мы вылезли из машины. И она, — очевидно, не в силах так долго сидеть спокойно, — понеслась вперед в своих маленьких, бескаблучных туфлях... Ноги — детские. Полные. Совершенно детские!..
Мы стояли у Воробьевых гор. Внизу — Москва. Огни... Ну и что?! А ничего! Событие!.. Огни, огни... Понимаешь; я чувствовал, что сияю, как хорошо начищенный самовар. Она заразилась моим волнением, была весела, проста.
— Неужели все творческие люди так эмоциональны? — приставала она ко мне.
Ее лицо с падавшими на щеки темными, прямыми, коротко остриженными каштановыми волосами едва освещал фонарь. Но я видел блеск ее оживленных глаз, улыбку. Улыбка взрослая, лукавая, я бы сказал, совершенно женская.
Мы бродили почти всю ночь. И откуда только достало у меня сил?
Устал, однако. Но все вокруг продолжал в и д е т ь. Все. Даже ранний рассвет. В Москве я видел его впервые. Как хочешь, — хоть верь, хоть не верь, пожалуйста!
...Что ж я утратил такое, а? Что обронил бесценное? И когда?
Проводил ее, понимаешь, и, как мальчишка, поцеловал в парадном.
Шел домой и плакал, плакал от счастья, старый дурак.
Я думаю, что любовь — досуг. Она требует времени, простора, отсутствия забот... В тех, разумеется, случаях, когда она сама не является первоочередной заботой: например, заботой нормальной девушки выйти замуж.
Любовь — достояние молодости. Лишь юность наделена великими силами жизни. Редко в юности заботы бывают сверхмерными; горести — сокрушительными; безденежье — унижающим. Поэтому молодости естественно отдаваться чувству любви. Для любви есть силы и есть простор.
В пожилом возрасте, — если ты заморочен тревогами, если ты отец или мать и болеют дети; если ты должен думать о том, чтоб обеспечить семью; или если ты человек гармонический и, любя работу, полностью отдаешься ей, — вряд ли твои голова и сердце будут заняты мыслью суетной, о влюбленности. Как вообразить себе, скажем, крестьянина, работающего в поле по многу часов, многодетного и семейного,