шерстяные чулочки, без варежки…
Присев на корточки, горничная единственной в Санамюндэ гостиницы подбрасывает дрова в жерло старой печи. Поленья потрескивают, высоко взвивается красно-желтое пламя… А вдруг это вовсе не пламя, а приоткрывшаяся душа широкой, жаркой, старой печи?
А ведь у них, в Москве, тоже была когда-то настоящая печка, а не мертвые трубы центрального отопления?
Мертвые? Врешь. Живые. Разве ты не помнишь их говорок? У труб — своя тонюсенькая, чуть слышная песня, она поет, как зеленый кузнечик: «тир-тири-вир». Когда озябшая ты возвращалась из школы, помнишь? — ты сразу бежала к окну, садилась на корточки, грела о теплые трубы ладони и нос. Папа еще говорил, что в пыли, меж труб «парового» — живет домовой.
Хорошо… Но разве скромная жизнь того, невидимого тепла может сравниться с гудением живого пламени?
Санамюндская печка облицована глянцевыми изразцами: она оканчивается витой, очень сложной короной с острыми зубьями. Не печь, а царица печей! Недаром так громко бушует ее сказочная душа. От ударов погнувшейся кочерги летят во все стороны точечные, багряные искры. Становится розовым лицо пожилой женщины, наклонившееся к огню. Это лицо северянки — худое и светлокожее.
— Меня зовут Жанна.
— А меня — Кира… Почему вы смеетесь, Жанна'
— Так, дитя мое… Просто так.
«Юность, — думает Жанна, — вот ее чемодан: поклажа — доверие, надежды и счастливая самоуверенность».
— Как вы молоды, Кири… Зачем вы остригли волосы?
— До чего у вас хорошие печки, Жанна.
— Старинны. Этот печка, наверно, сто лет. На остров жили когда-то хорошие мастера.
Лицо пожилой женщины густо иссечено тонкой сетью морщин. На ее подбородке — вмятина, похожая на след от удара или ранения.
Горничная — вернее, администратор гостиницы (здесь она все — и горничная, и хозяйка, и администратор) — не отрываясь смотрит на Киру. Кира — на горничную.
— Отодвиньтесь от печки, вы обожжетесь, мадемуазель Кири.
— Зачем вы так странно меня называете, Жанна? Я даже представить себе не могла, что где-то еще бывают «мадемуазель». Я — Кира, Кира… Мой папа — маляр. Ма-ляр. Понимаете?
— О, да. Мальяр. Это хорошо. Это очень красиво: Кири папа мальяр… Стены, окна и потолок, да?
— Да, да! Вот именно!
Жанна выходит из комнаты. Она возвращается с голубыми расшитыми варежками.
— Плохо без варежки. Вот. Это вам от меня: подарок.
— Да что вы? Нет, нет!..
— Без всякие разговор. Подарок, подарок… Первий подарок от Санамюндэ. У вас гитара?.. Спойте, Кири. Пожалуйста!..
Кира задумывается, настраивает гитару…
«Что со мной, — думает Жанна. — Юность?.. Я, должно быть, забыла, что значит «юность»…
«Возьми-ка цветик, милая девочка», — ведь так мне когда-то сказала цветочница.
Слова умиления, слова любви, из глубины старости; нежность, обращенная к святости детства, к толстым ножкам в полосатых чулках.
«Неужели я, шестидесятипятилетняя Жанна, та же самая — я, которая в пятнадцать лет пошла на спевку со своей престарелой теткой Аделаидой? Помнится, в зале, на спевке, тетка Аделаида увидела своего бывшего мужа с той женщиной, ради которой он ушел и бросил ее. Она вскинула руку, замахнулась и крикнула. И ударила. А я от неожиданности громко захохотала». -
И эта Я — вела ее по темным улицам домой. Она шла опустив голову и говорила мне, пятнадцатилетней: «Тебе хорошо! Конечно… Тебе хорошо!»
И мне на самом деле было хорошо. Я думала: я-то все могу. Все! Все!
И я могла все.
Неужто эта Я — была я?
Словно две жизни, прожитые одним и тем же человеком!
В то время тело мое еще не было «бренным». Оно источало силу. Властное, молодое животное!
Где надобно мне было родиться, чтобы навечно остаться той девочкой, той жестокой невинностью?!
…Сероглазая девочка, и вдруг — вот те здрасте! Какое-то колесо истории: ни назад, ни вперед, — только в том времени, на том острове Санамюндэ, где ты, девочка, родилась.
На острове шли бои…
Разве кто-нибудь помнит, что это значит: голод. И чтобы во сне тебе снился хлеб, только хлеб?..
А кровоточащие десны?.. И ты выплевываешь кровь. Плюешь, плюешь кровь. Нет меры, нет разума у слова
«плохо».
Сколько раз ты искала сочувствия, дитя человеческое? Ан нет его!