входили через сводчатый проход, или вестибюль; на дальнем конце двора, вероятно, со входом по короткой лестнице, была зала, где собирался комитет синедриона, осудивший Иисуса Христа на смерть. Только два апостола, опомнившись после своего первоначального страха, следовали, хоть боязливо и издали, за печальным шествием воинов, уводивших Спасителя из Гефсиманского сада. Один из них, любимый ученик, известный первосвященнику, может быть, как молодой рыбак с озера Галилейского, был беспрепятственно допущен во двор, без всякой попытки скрыть свои симпатии или свою личность. Не так было с другим. Неизвестный галилеянин, он был остановлен у двери молодой привратницей, имевщей, очевидно, приказание не допускать внутрь двора неизвестных и сомнительных людей. Припомним, что суд над Иисусом старались произвести без всякой огласки, и присутствие при этом Его учеников и сторонников было для судий нежелательно. Да и гораздо лучше было бы, если бы апостола Петра совсем туда не пустили, потому что это была бурная, ужасная ночь, ночь подозрений, а Петр был слаб, и его сильная любовь перемешивалась со страхом; и однако он пытался пробраться в самую средину своих опасных врагов. Иоанн помог ему и, будучи знаком с первосвященником, употребил все свое влияние, чтобы добиться пропуска. Смело и неблагоразумно, скрывая лучшие мотивы, заставившие его прибыть туда; и, вероятно, делая вид, что он пришел из простого любопытства, как случайный зритель, Петр вошел во двор, подошел к костру, горевшему посередине его, и сел между первосвященнических служителей, гревшихся у огня. В это время к Группе около костра приблизилась служанка первосвященника и, вглядевшись в подозрительного пришельца, ярко освещенного красноватым пламенем, признала его и воскликнула: и ты был с Иисусом Назарянином. Петр совершенно растерялся: кругом была чуждая ему толпа. На него враждебно и подозрительно смотрели сумрачные лица. Признаться - казалось опасным не только потому, что его могли прогнать со Двора, лишив возможности видеть конец, но могло быть и хуже: тайный страх, может быть, не совсем основательный, коварно шептал ему о возможности быть арестованным в качестве соучастника Подсудимого. Ведь никому из учеников Господа не было известно, в чем Его официально обвиняли и насколько Его дело касалось каждого из них. Если Его сочли опасным политическим преступником, то, очевидно, ученики были Его единомышленниками и составляли шайку заговорщиков. Так или иначе, но тайный страх и тревога охватили Петра. Он забыл, как еще совсем недавно, в ту самую ночь, он с горячностью отверг от себя простое подозрение в возможности измены. Если и все соблазнятся о Тебе, я никогда не соблазнюсь…Хотя бы надлежало мне и умереть с Тобою, не отрекусь от Тебя (Мф. XXVI, 33, 35).
Он забыл и… отрекся.
Без сомнения, отречение в данный момент представлялось Петру лишь уклонением от ненужной опасности. Но остановился ли он только на этом? Увы! Одна ложь почти неизбежно влечет за собой другую. Сказавши однажды неправду, вы уже принуждены ее поддерживать, чтобы не быть уличенным в обмане, и тогда исправить свою намеренную или ненамеренную ошибку и чистосердечно в ней признаться становится уже гораздо труднее, чем сказать правду с самого начала, ибо тогда придется сознаться в том, что вы солгали. Но этого уже не допускает привычное самолюбие, и очень быстро ненамеренное 'уклонение от истины' развивается в сознательное ее отрицание. Есть много несчастных людей, которые однажды попавшись в сети собственной лжи и не находя в себе мужества разорвать их решительным и честным признанием, долго путаются в петлях этой лжи и кончают тем, что примиряются с ней до такой степени, что она начинает казаться им правдой.
На некоторое время отречению Петра, может быть, поверили, потому что оно было очень открыто и настойчиво. Но оно послужило ему напоминанием об опасности. Виновато он удаляется от пылающего костра к сводчатому входу во двор, когда послышалось пение петуха, на которое, по-видимому, Петр не обратил внимания. Он вздохнул только на короткое время. Предсказанная Господом измена преследовала его и здесь. Привратница указала на него стоявшим неподалеку служкам как на бывшего несомненно с Иисусом Галилейским. Ложь показалась теперь более чем необходимою, и, чтобы обезопасить себя от дальнейшего подозрения, Петр подтвердил ее клятвой. Но теперь, казалось, бегство было уже невозможно, оно могло только подтвердить подозрения, поэтому отчаявшись, мрачный Петр еще раз решил присоединиться к недружелюбной и склонной к подозрениям группе, стоявшей у огня.
Прошел целый час. Для Петра это был страшный час, который нельзя было забыть. Тяжелое чувство допущенной лжи, сознание все увеличивающейся опасности, несомненно, удручающе действовали на его нервную, порывистую натуру. Его галилейское наречие, грубое и гортанное, природная живость характера, соединенная теперь с величайшей робостью, особенный интерес к известиям о ходе суда над Иисусом Христом и множество других обстоятельств час от часу более и более оборачивались против Симона. Петру, очевидно, не доверяли, несмотря на его отречение, и вдруг один из стоявших у костра снова обратился к нему: точно ты из них; ибо ты Галилеянин, и наречие твое сходно. А другой к этому прибавил: не я ли видел тебя с Ним в саду?
Как упало сердце Петра при этих зловещих словах! Он оцепенел от ужаса, по выражению Златоуста, и, забыв все, начал клясться и божиться, что не знает Человека Сего.
И вдруг запел петух! И вспомнил Петр предсказание Иисуса Христа: прежде нежели петух пропоет дважды, трижды отречешься от Меня. Вспомнил свои уверения в преданности и любви и понял, что изменил им, понял свое падение. И в ту же минуту Господь, как говорит евангелист Лука, обернувшись, издали взглянул на Петра.
О, этот взгляд! В нем не было упрека, не было негодования. В нем было лишь страдание и невыразимая грусть! Петр помнил этот молчаливый взгляд всю свою жизнь. Это был последний прощальный взгляд, которым Господь подарил Своего пылкого, но нестойкого ученика. Живым своего Равви Петр больше не видел. И как много говорил этот взгляд! В нем Петр прочел, что падение его не укрылось от Господа, что Учитель слышит его отречение, его безумные клятвы и что это великое любящее сердце уязвлено глубокою скорбью. Спаситель страдал, и в этом была доля вины одного из лучших Его учеников.
Жгучею болью отозвался этот взгляд в душе Петра. Точно острое, холодное жало впилось в его сердце, когда он понял роковое значение своего клятвенного отречения, греховную тяжесть которого он, может быть, вполне не сознавал до сих пор.
Он вышел вон и плакася горько. Оставаться в этой грубой толпе, среди безучастных или враждебных людей дольше было невозможно. Душа рвалась от рыданий. Горе, необъятное горе, какого Петр, наверное, никогда раньше не переживал, нельзя было скрыть под личиной равнодушного любопытства. Хотелось плакать, стонать, бить себя в грудь и лежать во прахе, чувствуя над собой страшную, давящую тяжесть греха и горя.
Он вышел, и темная ночь приняла его в свои объятия с его горем, с его тоской. И в ту ночь, не было никого более одинокого, чем апостол Петр, оплакивавший свою измену в муках возмущенной, жалящей совести.
О чем плакал Петр?
В том вихре мыслей и чувств, который поднимается обычно в нравственно чуткой душе, встревоженной грехом, всегда бывает трудно разобраться вполне. Здесь столько обрывков неясных мыслей, мелькающих воспоминаний, горьких сожалений, язвительных упреков своей слабости!… Не слышно только лживого шепота самооправдания, да самолюбие прячется, как побитая собака, от бича взволнованной совести. Но в этом хаосе душевных переживаний всегда есть центральная идея, основное чувство, от которого все прочие рождаются, как мелкие искры от раскаленного железа, положенного под молот.
Для Петра это основное чувство было оскорбленная любовь. Его горе было горем благородного, любящего сердца. Любить так сильно, так беззаветно, как любил Петр, и оскорбить Любимого своей изменой так грубо, так безжалостно, не понимая даже хорошо, как могло это случиться, - это было невыносимо тяжело. В ту минуту ему казалось, что хуже этого ничего не может быть и что все погибло.
'Всемогущий Боже! - вероятно, думал он. - Ведь я сам… сам исключил себя из числа Его учеников, сам лишил себя счастья быть в среде близких Ему людей, с которыми Он делил Свои скорби и радости, которым поверял Свои заветные думы, которым отдал все Свое великое, всеобъемлющее сердце! И я сам лишил себя Его любви и благословения, отказался от того, что всегда было для меня дороже всего в жизни. И никогда, никогда более не назовет Он меня Своим апостолом, Своим другом!…
Но ведь я же люблю Его! Ведь не могу я обмануть свое сердце, которое так болит и стонет, когда я думало о том, как глубоко я оскорбил Его!
'Не знаю Человека Сего', - сказал я. Не знаю я! Не знаю своего Учителя, с Которым столько лет ходил