насколько возможно, удаляться от язычников и всего языческого, дабы не потерять законной чистоты, необходимой для совершения Пасхи.
Как прокуратор, Пилат не имел квестора (судебного следователя) и потому был обязан разбирать все дела сам. Он немедленно приступил к допросу.
В чем вы обвиняете Человека Сего? - спросил он.
Вопрос для обвинителей был несколько неожиданный. Они слишком хорошо сознавали свою силу, радеялись на свое влияние на правителя и, по-видимому, предполагали, что Пилат просто подтвердит приговор синедриона, не входя в подробное разбирательство дела. В самом деде, что значил на весах римского правосудия этот несчастный, измученный Подсудимый в сравнении с важными, влиятельными первосвященниками, которые могли настроить весь народ против правителя и доставить ему много неприятностей? Стоило ли прокуратору слишком много Им заниматься и не достаточно ли было выслушать авторитетное мнение синедриона, чтобы, основываясь на нем, произнести последний, окончательный приговор? Так думали обвинители Иисуса Христа, ожидая от Пилата только позволения предать Его смерти. Но такая роль послушного орудия в руках мятежной толпы казалась прокуратору слишком унизительной, да и римское правосудие, даже времени упадка империи, вовсе не было такой ничтожной величиной, чтобы можно было играть им по произволу. Оно все еще представляло большую идейную силу, и шутить с ним было опасно. Поэтому надо было придать всему процессу хотя бы внешний вид справедливости и беспристрастия. Возможно, что Пилатом руководили; при этом не столько принципы правосудия, сколько обидное для его самолюбия сознание, что его хотят заставить играть роль покорного исполнителя воли ненавистного ему синедриона, и, начиная формальное дознание, он хотел поставить перед обвинителями как можно больше препятствий, чтобы победа над ним, представителем римского правосудия и могущества, не оказалась для них слишком легкою. Как человек без твердых нравственных правил, он не столько искал правды, не столько стремился спасти жизнь невинного Галилейского Пророка, сколько хотел в своем противодействии домогательствам иудеев найти тот предел, дальше которого нельзя было идти, не рискуя вызвать открытое возмущение.
На вопрос Пилата о причинах обвинения первосвященники отвечали: если бы Он не был злодей, мы не предали бы Его тебе (Ин. XVIII, 30). Это был наглый ответ. С другими правителями иудеи так не разговаривали (см. Деяния святых апостолов, XXIV, 1-9).
Если выяснить внутренний смысл этих слов, то они означали: 'Какое тебе дело до того, в чем мы Его обвиняем? Ты только осуди Его на смерть… Мы этого хотим и больше ничего от тебя не потребуем'.
Пилат был возмущен такою наглостью. К нему привели обвиняемого для суда и не желают даже сказать, в чем дело!
Возьмите Его вы, - возразил он, - и по закону вашему судите Его (Ин. XVIII, 31).
Первосвященникам пришлось сбавить тон и поневоле исполнить требование прокуратора. Они обвиняли Подсудимого во многом (Мк. XV, 3). Религиозные мотивы, послужившие основанием для обвинения Спасителя на суде Каиафы и синедриона, в глазах римского языческого правителя, конечно, не заслуживали никакого внимания. (Ср. Деяния святых апостолов, XVIII, 12-16, XXIII, 26-29; XXV, 18-19; 24- 25). Поэтому надо было изобрести что-нибудь другое, и, если хотели добиться смертного приговора, то всего легче эта цель достигалась обвинением в политических преступлениях, которые карались строже других. Вот почему среди ругательств, угроз и проклятий, направленных против Господа, можно было ясно различить три основные пункта обвинения - что Он развращает народ, запрещает платить подати и называет Себя царем. Все три обвинения были явно ложны, и ни одно из них иудеи не могли подтвердить свидетельскими показаниями. Пилат обратил внимание только на последнее, так как оно заключало в себе некоторую видимость истины и, кроме того, представлялось наиболее опасным.
Он приступил к исследованию, действительно ли сознание Самого Узника, всегда считавшееся желательным по римским установлениям, дает ему возможность, при отсутствии свидетельских показаний, осудить Его. И результатом этого исследования было торжественное и совершенно неожиданное для синедриона заявление прокуратора: я никакой вины не нахожу в Нем (Ин. XVIII 38).
После такого решительного заявления оставалось только освободить Иисуса из-под стражи и прогнать буйную толпу обвинителей от лифостротона, как это сделали впоследствии Галлион, проконсул Ахаии, при суде над апостолом Павлом. Но Пилат не обладал такою решительностью, да и самое положение его в Иерусалиме, в этом осином гнезде иудейства, было гораздо более затруднительно. Не желая, однако, обвинить невинного, он старался найти выход из тяжелого и неприятного положения. Сначала он послал Иисуса как Галилеянина на суд к правителю Галилеи, Ироду, который, по случаю праздника Пасхи, также находился в Иерусалиме. Когда же Ирод, не решив дела, отослал Спасителя к нему обратно, тогда Пилат подумал воспользоваться существовавшим в Иудее народным обычаем - освобождать;на праздник Пасхи одного из преступников, заключенных в темнице. На основании этого обычая прокуратор предложил толпе отпустить Иисуса, прекратив судопроизводство. Первосвященники закрыли для него и этот выход, заставив народ с криком требовать предоставления этой пасхальной льготы Варавве - разбойнику, содержавшемуся в тюрьме по обвинению в мятеже и убийстве. Волей-неволей пришлось взять дело в свои руки и вынести какое-нибудь решение. Уклониться не было никакой возможности: разъяренная толпа с нетерпением ждала приговора и, по-видимому, готова была на все в случае отказа. Тогда снова Пилат подтверждает, что он не находит никакой вины в Подсудимом, и однако приказывает Его бичевать, рассчитывая, вероятно, этим хотя бы несколько удовлетворить и успокоить кровожадные инстинкты толпы, прогнать которую от себя с решительным отказом он не находил в себе смелости. Быть может, он думал, что жалкий вид измученного бичеванием Страдальца вызовет сострадание в жестоких сердцах обвинителей, и они не пойдут дальше в своих требованиях. Увы! Он ошибся и на этот раз. Первосвященники не хотели упустить жертву из своих цепких рук, а уступка правителя показала им лишь, что он боится толпы и что решимость его слабеет. Стало ясно, что достаточно еще одного нажима на совесть судьи, и цель будет достигнута.
Когда Спаситель после бичевания вышел из претории и стал около Пилата на богатой мозаике трибунала, с каплями крови на бледном прекрасном челе, увенчанный терном, изнемогший От Своих смертельных страданий, раздались бешеные крики! 'Распни, распни Его!'
Но Пилат уже находил, что в своем угождении иудеям он зашел достаточно далеко, и больше не хотел делать ни шагу. Он искал отпустить Иисуса (Ин. XIX, 12). Однако нарушив однажды принципы правосудия и заглушив голос совести, он уже не имел под собой твердой опоры и на скользкой плоскости незаконных уступок удержаться не мог. Логически неизбежно он должен был скатиться дальше, до самого конца, в зияющую бездну преступления.
Первосвященники помогли ему в этом, заставив снова подчиниться своим желаниям.
Волнение увеличивалось. Толпа, подстрекаемая своими вождями, дошла до крайней степени' возбуждения. Бледные, злые лица: глаза, выкатившиеся из орбит, полные ненависти; страстная, угрожающая жестикуляция - все это напоминало грозный шквал, предвещающий близкую бурю открытого бунта. Проклятия, крики, ругательства не прекращались ни на минуту, сливаясь порой в дикий, непрерывный рев. И вдруг среди этого невообразимого гама и воя Пилат ясно услышал: е сли отпустишь Его, ты не друг кесарю; всякий, делающий себя царем, противник кесарю (Ин. XIX, 12). Пилат вздрогнул: именно этого он боялся больше всего. Крик несся со стороны первосвященников. О, эти хитрые люди, поседевшие в интригах, хорошо знали слабую сторону правителя! Знали, куда больнее его ударить, чтобы сломить его решимость. Пилат почувствовал, что они готовы перенести дело на суд кесаря и там вместе с Иисусом Христом обвинять и его как изменника, который не радеет о чести и выгодах своего повелителя, и вот этого-то он не мог и не хотел допустить ни в коем случае. Он знал, что в его административной деятельности найдется много злоупотреблений и проступков по должности, за которые по справедливости и с успехом можно было обвинять его перед кесарем, особенно таким врагам, которые действовали в Риме, и золотом, и происками. Если бы на римском престоле сидел Август или кто-нибудь ему подобный, то обвинение в измене, может быть, было бы еще не так ужасно. Можно было надеяться, что римский полубог, забыв свою личность, рассмотрит дело по справедливости. Но Рим стонал тогда под железным скипетром Тиверия - чудовища, которое не имело доверия и жалости даже к родным и у которого самые бесстыдные изветы всегда находили себе доверие и награду. Преступление в 'оскорблении Величества', государственной измене (laesa majestas) было самым тяжелым в его глазах. Следствиями такого обвинения были обыкновенно конфискация имущества и пытка, и это было причиною того, что кровь лилась рекой по улицам Рима.