Марковне? Санитарке Тасе? Санитарке Наташе? Санитарке Варе?
А наш договор не забыли: в шесть часов после победы и Ленинграде, под аркой Главного штаба?
Боец Кулибаба Евграф, помните, как вы лежали у нас в медсанбате, тихий, бледный, грустный, как мы вас оперировали и как затем я встретила вас в колонне войск, шедших на фронт? У вас размоталась обмотка, когда я вас увидела, а вы так и шагнули ко мне с размотавшейся обмоткой, шагнули и закричали:
— Здорово, Наташа! Здорово, сестрица!..
А какое вы нам письмо написали, как поразили нас всех своими знаниями анатомии: «Рана в области „фибули“ загранулировалась, и рана на тибен тоже закрывается».
…Они проходят передо мною — все наши раненые, я вижу их лица, их голоса, взгляды, жесты, помню, как они стонали, когда им было плохо, и как постепенно в землянках возникал смех, слышались шутки, а то вдруг кто-то запоет пли замурлычет песенку… А как вдруг они просили есть, курить, разрешения встать, выйти на воздух… Товарищ Иванов Григорий, помните, как захотелось вам поколоть дрова, и как вы попросили у меня разрешения поработать по хозяйству?
Я вас помню и никогда ничего не забуду.
Когда навстречу мне, или Тасе, или Варе, или Капе идут красноармейцы, мы всегда всматриваемся в их лица, ищем знакомых, и найти знакомого, шагающего с песней в строю, это наша первая, лучшая, высшая награда — вспомнить и сравнить, чем он был и кем стал. Мы помашем вслед рукой, громко окликнем по фамилии или просто по имени — вот и все, больше ничего не надо.
Папа мой дорогой, а что, если я влюбилась?
Папа, ты бы сам в него влюбился!
Один мой знакомый, где вы? Война нас познакомила, и война нас разлучила.
Может быть, вы в бою? И что в вас такого особенного, объясните мне, наконец? Жили вы в Сибири, преподавали математику, ходили на охоту, читали разные книжки. Ну я-то тут при чем? А теперь я должна за вас беспокоиться, думать про вас, сны мне всякие снятся…
И главное, ужасно у вас противная манера писать — раз в год. Отвратительная. Вот подождите, я вам сейчас такое письмишко напишу, что вы долго будете охать.
СТАРЫЕ ДРУЗЬЯ, НОВЫЕ ДРУЗЬЯ
Кругом тут горы. Свистит и воет пурга, все замело, в двух шагах ничего не видно. Тут еще совсем зима, сердитая и холодная… Совсем недавно вышел из нашего госпиталя один боец по фамилии Утыкач. Вышел, прошел шагов сто, и напал тут на него медведь. Вышеозначенный медведь был застрелен красноармейцем насмерть, сам Утыкач был поцарапан медведем, а медвежатиной угощала меня… Кто бы вы думали? Мама Флеровская. Она здесь.
Начальник госпиталя — военврач первого ранга Старчаков. Высокий, гладко выбритый, суровый человек, молчаливый, прямой, редко улыбающийся.
Начальник наших курсов — военврач второго ранга Москвин.
А теперь я запишу про Лену Орлову, которая живет в городке рядом с госпиталем и которая… В общем по порядку…
ЛЕНА ОРЛОВА И НЕКОТОРЫЕ ДРУГИЕ
Жила-была девочка, у девочки была мама Людмила Ивановна. Мама служила, Лена училась в школе. Папа умер давно. Жили мама и Лена скромно и тихо. Даже более чем скромно.
Потом началась война.
Людмила Ивановна, как и многие другие женщины этого прифронтового городка, стала ходить в госпиталь, что-то там помогала, стирала белье, работала по мере сил и возможностей. Вечерами дома Лена говорила матери:
— Мам, возьми меня с собой в госпиталь. Мам, возьми, а? Мам, пожалуйста, возьми.
— Да что ты там будешь делать?
— Не знаю.
— Ну и я не знаю. Занимайся-ка лучше.
На другой день повторился тот же разговор. Девочка смотрела на мать умоляющими глазами и уговаривала ее со всем пылом красноречия, которое бывает у десятилетних детей.
— Да нечего тебе там делать, — говорила мать, — там раненые, которым и так тяжело, они и так мучаются, а тут ты еще явишься с разговорами. Учи лучше арифметику.
Лена придвигала к себе книжку, а через полчаса на мать вновь смотрели умоляющие серые глаза:
— Мам, а если нанемножко. Я нанемножко пойду. Я ненадолго. Я только посмотрю.
Людмила Ивановна рассказала, шутя, о просьбах дочери военкому госпиталя, женщине умной, рассудительной.
— Ну и приходите с ней вдвоем, — сказала военком, — придете, там посмотрим.
Лена пришла.
— А что ты умеешь делать? — спросила военком. Лена ответила тоненьким, но спокойным и серьезным голосом:
— Умею петь, танцевать и рассказывать.
Подходящего по росту халата для Лены не оказалось. Ей дали длинную мужскую ночную рубашку вместо халата и кусок бинта — подпоясаться. Маленькая, пугливо озираясь по сторонам, вспоминая мамины слова, что тут раненые, которым и так тяжело, которые и так мучаются, Лена шла по длинному полутемному коридору госпиталя.
Все тут было ей чуждо, непонятно, странно: и запах медикаментов, и тележка на колесах с клеенкой, и яркий свет в белой перевязочной, и длинные стоны, которые доносились из раскрытой в палату двери.
Внезапно из палаты навстречу Лене вышел раненый с костылем, нагнулся к девочке и спросил густым басом:
— Это что за привидение?
Лена молчала, прижавшись к стене.
— Что это за привидение? — еще раз спросил раненый.
— Я не привидение, — собравшись с силами, топким голосом сказала Лена. — Я девочка и пришла к вам петь, танцевать и рассказывать…
— Ну? — удивился раненый.
Постукивая костылем, он привел Лену в большую палату, в которой стояло четырнадцать коек. Тут были тяжелые. Под серыми одеялами кое-где вздымались возвышения — позднее Лена узнала, что это за возвышения, узнала даже, что их называют зенитками. Кое-где в полу-сумерках она видела что-то странно белое, почти бесформенное, позже она узнала, что это загипсованные руки и что ничего страшного в этом нет. Один раненый лежал навзничь, ноги его были покрыты колпаком, в колпаке горела электрическая лампочка — эта лампочка просто ужаснула Лену, и она никак не могла отвести глаз от раненого с лампочкой.
Тот, с костылем, который привел ее, вызвался быть конферансье, и это очень помогло Лене.
— Вот, — сказал раненый, — тут к нам пришел ребенок по имени… Как тебя зовут-то, привидение?
— Лена.
— Ребенок Лена. Она говорит, что может петь, танцевать и рассказывать, Вроде оно артист. Что ж, просим?
— Просим, — донеслось с одной койки.