— Поверьте, что я не буду создавать вам тепличную атмосферу, — отвечает мне доктор Руднев.

Мне вдруг делается смешно: не в характере моего папши и его учеников создавать кому-либо тепличную атмосферу.

— Значит, решено? — спрашивает отец, и в его голосе я слышу непривычную, просительную нотку.

Руднев молчит. Вопрос обращен ко мне.

— Спасибо, — говорю я, — надеюсь, я не помешаю доктору Рудневу.

Вот и все. Военкомат признал меня годной. Я получила обмундирование. А Ленинград, как нарочно, так красив, так прекрасен…

Суббота

У мамы мигрень, Отец ходит уже в военном и скоро уезжает. Мама сказала, что она не может видеть войну и поедет к тете Варе на Урал. Я ее не сужу, она болезненная, нервная, часто плачет, упрекает меня в чем-то.

Встретила на улице Бориса. Он по-прежнему полон оптимизма и, по-видимому, кое-что знает от своего отца. По словам Бориса, немцы находятся при последнем издыхании, у них огромные потери, и не позже как в двадцатых числах они будут окончательно остановлены. Когда я рассказала об этом отцу, он посмотрел на меня странными глазами и спросил:

— А почему именно в двадцатых числах?

Шура Зайченко, который был при этом разговоре, пожал плечами и сказал, что он, как нытик и маловер, вообще очень опасается за будущее.

— Бол-ван! — громко и раздельно произнес отец.

Шура позеленел и собрался было что-то ответить, но отец ушел. Никогда я не знаю, что может произнести мой родной отец в следующую минуту.

Потом мы долго объяснялись с Шурой. Бедный наш пончик страшно надулся, и мне, признаться, очень стало его жалко. Какой-то он беззащитный в своих огромных очках, с короткой ногой, шепелявый. Вот уж действительно тридцать три несчастья! И я еще обидела его. Сказала, что пана выругался потому, наверное, что судить гораздо легче, чем воевать самому.

— Я отметаю эти намеки, — ответил Шура, — я категорически их отметаю. — И встал.

Я что-то ему ответила, не помню что, в результате Шура совершенно изменился в лице, стал бросать на стол бумажки и кричать, что он не виноват, его никуда не берут, он калека, он подавал множество заявлений и требует, чтобы с ним никто не разговаривал, как с дезертиром. Я не хотела смотреть его бумажки, но он совал их в лицо и кричал, что он что-то там отметает и настоятельно требует и даже мой отец не смеет… Еле я его успокоила. Потом началась исповедь. Зайченко сказал мне про себя, что он патологический трус, что даже мысль о бомбежке для него непереносима, что он нытик, что он не может себе представить, как в него будут стрелять немцы, но что, несмотря на все эти вещи, он будет на фронте, хоть, впрочем, весьма вероятно, что погибнет он там не от пули, а от страха.

— Вот, — заключил он свою речь, — теперь ты знаешь обо мне все. — И ушел.

А пана позвонил из клиники и сказал, что он просит меня попросить прощения у этого выродка Зайченки за его, папину, грубость.

Среда

Как прекрасен Ленинград в эти последние дни! А мне даже некогда с ним как следует попрощаться. И на Зимнюю канавку некогда сбегать, и на мосты посмотреть некогда и в Новую Голландию некогда заглянуть.

Да, сенсация!

Шура Зайченко поймал на трамвайной остановке парашютиста, оказавшегося певцом из оперы. Артист страшно обиделся и назвал Шуру полным идиотом. Вообще, это, должно быть, была картина — Зайченко ловит парашютиста.

Мы на днях уезжаем. Мы — это целый эшелон. Мы грузимся, грузимся, грузимся. Северный фронт — вот куда мы едем, Карелия. Я никогда там не была, а пана был, он служил там в молодости земским врачом и говорит, что ничего красивее этого края не знает. Красота красотой, а покуда я принимаю белье, одеяла, ночные туфли, халаты, пижамы и прочее. Борис мне сказал по телефону, что я здорово устроилась — светло, тепло и не дует.

Странный человек!

А бедный Шура все ходит, и никто его никуда не борот по состоянию здоровья. Вчера я была с ним вместе у одного большого начальника, и тот спросил, не был ли Шура ранен.

— Я не ранен, — сказал Зайченко, — а меня уронила няня.

Самое печальное заключается в том, что его действительно уронила няня под колеса извозчика, и покалечило его еще в детстве.

— Что же вы можете делать? — спросил Шуру большой начальник.

— Не знаю, — последовал печальный ответ.

— Чего же вы от меня хотите?

— Совета.

— Какого же, например, совета?

— Я прошу вас посоветовать, как мне попасть на фронт для участия в боевых действиях, направленных на уничтожение фашистской заразы.

Так ничем и не кончился этот разговор.

Вторник

Мама уехала на Урал еще в воскресенье, а сегодня я проводила отца, Руднев привез ему на вокзал большой букет цветов и холодно преподнес. Прощаясь, они не поцеловались, не сказали друг другу ни единой мало-мальски теплой фразы, не обменялись никаким значительным словом. А ведь я знаю, как отец любит Руднева и как Руднев предан отцу.

А я поплакала. И когда он входил в вагон, мне вдруг показалось, что я никогда больше его не увижу. И помолодел он в военной форме: живот куда-то убрался, плечи широкие, руки сильные, сухие и горячие.

Его провожало очень много народу, и я испытывала чувство гордости за своего отца.

До свидания, папа! До свидания, милый мой, единственный, дорогой, самый лучший нала!

Шурка тоже прослезился и сказал отцу на прощание какую-то сложную фразу, в которой участвовало слово «диалектика» — отец мой оказался диалектической личностью в высоком смысле этого слова.

— Ну, спасибо, Шурик, — ответил отец, — обрадовал ты меня, старик! Это я надолго запомню.

Дома у нас теперь совершенно невыносимо: пусто, темно, уныло. Сразу запахло нежилым. Гланя ворует мои и мамины вещи и рыдает, Вещей мне не жалко, зачем вот только рыдает и жалеет меня, «сиротку». Я не могу смотреть ей в глаза.

Теперь и мы вот-вот уедем.

Понедельник

Вы читаете Далеко на севере
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату