люблю. Ты мне родная кровь. Ты один да Надька. А Надька начала… Догадываешься?
— Нет, — солгал Борис. Он понял, что дядька не пьян, а только хочет напиться и выпросить жалости.
— Да-да, племяш. Начала. Оленька ее накрыла. Ну, что будешь делать? Позор на седины мои, — провел ладонью по вполне плешивой голове. — Как помер отец родной, все сикось-накось пошло.
— Так это ж не связано… — сказал племянник. Он доел жаркое и теперь попивал компот.
— Не связано? Как же… Всё в заёме, то есть… сбился… взаиме… Алешка из института придет, объяснит тебе по-своему. А я тебе по-нашему, по-старому так скажу: пришла беда, отворяй ворота. Может, коллективом в чем и справимся, но того уже не будет.
— Пусть ждет, — отмахнулся Василий Митрофанович. — А, все равно! — он посмотрел на красивые импортные часы на широком белого металла браслете. — Скажите, пусть едет один. У меня что-то с давлением.
— Я здесь, — ответил из коридора высокий голос.
— А? Ну хорошо. Скажи Крючкину, Вадим Михалыч, что с давлением у Сеничкина не порядок. А завтра подавай, как всегда.
— Ясно.
— Нехорошо вам? — спросил племянник.
— Да нет. Это так… Чего там… Мы теперь ночами не работаем. Забота об людях, — усмехнулся, видимо, кого-то передразнивая.
— Так ведь лучше, — не удержался племянник.
— Кому лучше, а делу — вред. Вон я тебя давно не видел, — он обнял Бориса, — и на дело плюнул. Пусть до завтра ждет. И другой так, и третий… Нет никого над нами. До шести вечера сидим — и шабаш. Иди домой в ящик глядеть, — кивнул на покрытый черной бархатной накидкой большой телевизионный приемник. — Нет никого. Как шесть часов, так наверху пусто. Чувствуешь? Как все равно, если б Господь на небе был и в четверть седьмого пошабашил, и айда до утра — вселенная без хозяина.
— Подходяще, — усмехнулся Курчев. Ему хотелось спросить, сам дядька придумал сравнение или где-то услышал.
— Если б год, вернее, полтора назад работали б только до вечера, ты б меня и живого сейчас не видел. А дознались бы, что родичи, тебе б лейтенанта не приклеили.
— Так тухло было?
— Ага. Сталин меня спас. В четверть третьего утра…
— Надо же, — выдохнул Борис, боясь спугнуть разговорившегося родича.
— Спас, — повторил тот. — Синоптики, бляхи, подвели. В позапрошлом году, помнишь, авиационный парад переносили. Это из-за меня.
— Надо же.
— Натерпелся я тогда. Назначили праздник. Меня, само собой, не спросили. Я своим говорю, чтоб погода была. А они, черти, отвечают: не будет погоды, Василий Митрофанович. Не будет и все. Ну, что делать?! Я вашему теперешнему министру: «Не будет погоды, товарищ Заместитель Председателя». А он матом: «Я тебя так и переэтак, Сеничкин. Цыц и смолкни». А в самый парад дождь полил. И давай отбой. Я, Борис, застрелиться думал. Честное слово. А тут еще ваш козел бородатый, маршал обозный, по вертушке мне наяривает: «Я тебя, Сеничкин, в дым пущу. Я тебя, я перетебя…» Отвечаю: «Слушаюсь. Будет сделано, товарищ Заместитель Председателя». А что его предупреждал, мол, чистого неба не будет, про то не заикаюсь. Дальше — хуже. Маленков звонит. Голос, как стук в дверь, когда ночью приходят. «Мы вам доверили, товарищ Сеничкин, ответственное дело, а вы подвели партию и народ». Без мата, но лучше бы четырехэтажным крыл. «Как с вами поступить, товарищ Сеничкин? Можно ли доверять вашей партийной совести?»
— Ну, что скажешь? Сижу в своем кабинете, как в Бутырках. Домой не иду, хоть воскресенье. Тетя Оля звонит. Я ей: «После, милая, после». Чувствую, что-то еще будет. И не подвела нюхалка. В третьем часу звонок. Поскрёбышев. «С вами будет говорить товарищ Сталин». И знаешь —