— У аппарата, — ответил женский голос.
— Хабибулину.
— Сейчас, минуточку…
— Зарема? Как ты сегодня? — весело забубнил в трубку, услышав ее короткое «аллё». — Занят, занят вчера был. В журнале горы работы. Я сегодня могу. Верстки нет. Да, да. Сейчас могу. В районе часа буду. Целую, — крикнул и бросил трубку.
— Ему же хуже, — вздохнула. — Пусть с доцентом разбирается. — Вот завел волынку! Сам ничего не умеет и другим работать не дает. Ну, я барышня. Ну, фикус комнатный. Ну и что?.. У меня были какие-то мысли о Теккерее. Я просто человек и даже мои самые простые мысли должны быть интересны. Вон вчера офицер писал: «Пусть каждый скажет себе, где он свободен, а где зависим, в чем его свобода, а в чем — скованность, причем пусть будет откровенен всюду — в большом и в ничтожном, — и, честное слово, эти анкетные признания будут интересней самого великого романа».
— Офицер — молодец. Но и мне тоже что-то хотелось сказать о Теккерее, да и не только о Теккерее, а вообще обо всем, — о нашем времени и о нашей несвободе. Теккерей не так уж и верил в порядочность, то есть в извечную порядочность. Тощий Доббин — это так… слабая тень диккенсовских чудаков. Люди часто порядочны, когда им это выгодно, когда порядочными быть легче, чем подлецами. Алеша Сеничкин благороден, чист и ангел, почти как его тезка у Достоевского, а накричал вчера на кузена и впал в истерику и сплошное безобразие. Марксизм поднял как щит, будто нельзя обойтись одной логикой, без цитат. Ну, хорошо… Пусть брат чудак и неуч. Но бескорыстье надо уважать. Пусть брат чурбан, — Инга вспомнила некрасивое топорно сработанное лицо лейтенанта, — а ты красив и тонок. Тогда тем более зачем кричать?
— У меня тоже были мысли о Теккерее. Пусть не главные, но были. Я его взяла не потому, что остальных викторианцев разобрали. Я знала и знаю, что не было в прозе живее женщины, чем Ребекка Шарп. Это абсолютно точно. Хотя бы потому, что я не хотела бы с ней, живой, встретиться на улице или в гостях. Как, например, вчера, — улыбнулась Инга и тут увидела подходившего к ее столу Алексея Васильевича. Он все так же был строен, тонок и изящен, хотя под его серым в мелкую клетку пиджаком был надет пуловер.
— Успешно? — спросил он довольно громко, присаживаясь на еще не занятый стул Бороздыки. Злая старуха, три часа назад шикнувшая на Ингу и Игоря Александровича, на этот раз, оторвавшись от книги, ничего не сказала.
— Средне, — ответила Инга и стала складывать в папку полуисписанные листы и блокнот Игоря Александровича. «Вечером, — решила, — отдам ему вместе с рефератом.»
— У меня тоже сегодня не клеится, — вздохнул доцент, намекая, что вчерашней встречей жены и аспирантки он совершенно выбит из колеи — и это само по себе неприятное происшествие в то же время сближает его и Ингу.
— Мне сказали, что я бездарна, — сказала идя рядом с Алексеем Васильевичем по ковровой дорожке. Она несла папку, доцент — томики Теккерея.
— Это кто, мой брутальный брат так отличается? — спросил Сеничкин, открывая перед Ингой дверь.
— Нет. Ваш брат вполне мил. Зря на него напустились. Человек надеялся на реферат. Это для него ведь больше, чем аспирантура. Это же для него свобода. Избавление от муштры.
— Шутите. Какая там муштра. Он бездельничает больше нас с вами. Да и потом он сам туда полез. Бросьте, Инга. У мальчика не хватило нервов, а по всей вероятности, и сил. Вот он и остался в своей казарме. Экспонат — ничего… Но, поверьте, никакого характера и воли.
— Все равно вы безжалостный родственник.