– Мы придем к вам, – нимало не задумавшись, ответил Пирогов.
– То есть как это ко мне? – даже не понял поначалу Мойер.
– Да вот хоть сюда в палисадник, коли в дом неудобно, – сказал Пирогов, – нас ведь всего трое – я, Даль да Иноземцев. Мы вам хлопот не причиним, мы только немножко с вами посоветуемся, потому что у нас есть различные неразрешимые вопросы и нам должно получить на них ответы от вас…
– Хорошо, я подумаю и извещу о моем решении, – сказал Мойер, чтобы кончить разговор, – если мое здоровье, разумеется, позволит…
Он встал с зеленой садовой скамьи.
Пирогов тоже встал.
Проводив его, Мойер дал волю своему негодованию и прежде всего напустился на тещу Екатерину Афанасьевну. Горячась, он сказал ей, что ему не дают покою, что к нему пропускают каких-то молодцов из Москвы, что он не должен и не может спорить со школярами и т. д. и т. п.
Екатерина Афанасьевна – женщина умная и необыкновенно его любящая – слушала молча, имея на уме что-то свое, несогласное с его мнением. Когда он кончил, она взглянула на него из-под своего чепца и сказала, что он не прав.
– Это почему же? – спросил Мойер.
– А потому, дорогой мой друг, что только университетская деятельность может спасти вас от того состояния, в котором вы находитесь. Это говоря о вашей пользе. Что же касается до рыженького мальчика, на которого вы так осердились, то он достоин только уважения. И кабы вы видели, – улыбнувшись, добавила она, – как он тут метался, запутавшись с дверями, и как покраснел, налетев на меня. Пирогов, вы говорите, его звать?
– Да, Пирогов, – еще сердито ответил Мойер, выбрал из ящика сигару и закурил.
– Из Москвы?
– Да, из Москвы.
– Совсем молоденький… Мойер молчал.
Старуха подвинула к себе столик с пяльцами, поглядела на начатый узор и, не поднимая глаз, заговорила о том, что, по правде, следовало бы совсем иначе отнестись к такому молоденькому мальчику и уже профессорскому кандидату, что, по ее мнению, этого Пирожникова следовало бы обласкать…
– Если уж и обласкать, – стоя у окна, молвил Мойер, – то не Пирожникова, а Пирогова…
– Ну не все ли равно, – кротко сказала Протасова, – Пирогова. Вы подумайте, мой друг, приехал мальчик из Москвы, тут порядки совсем иные, живет сирота сиротою, шея, наверное, грязная, и никто не скажет… Нехорошо мы с вами поступаем последнее время, Иван Филиппович, нехорошо, за это с нас взыщется. Вы как знаете, а я этого Пирожникова…
– Пирогова…
– Ну, Пирогова, позову и обласкаю. И вот еще что я вам скажу: была бы с нами Машенька…
– Что Машенька? – от окна спросил Мойер дрогнувшим голосом.
– А то, мой друг, что она велела бы вам тотчас же вернуть мальчика, напоить его чаем с ватрушкой, а назавтра идти в университет и ради ее, если не ради вас…
Мойер обернулся к Екатерине Афанасьевне. Из-под очков его текли обильные слезы.
– Вы знаете, – сказал он, – что именем Машеньки меня можно все заставить. Завтра я пойду в университет и вернусь к прежней жизни, но знайте, что этим вы лишаете меня единственной моей радости…
– Думать о ней! – воскликнула старуха. – И хорошо, что лишаю, хорошо. Не надо о ней так думать и столько думать, я ей мать, и я вам ее именем это не велю.
На глазах ее выступили слезы, она подошла к нему, утерла платком его мокрое лицо и велела идти прогуляться.
– А с завтрашнего дня все пойдет иначе, – сказала она, – совсем иначе. И Пирогова этого мы позовем к нам в гости, хорошо? На обед? Или, может быть, на житье? Друг мой, а? Давайте поселим к себе несколько москвичей или петербуржцев…
Утром следующего дня Мойер с трудом натянул на себя фрак. За месяцы безделья он растолстел – воротнички давили шею, резали подбородок, фрак сделался тесен в проймах. С отвращением он посмотрелся в зеркало: увидел непробритые бакены, косматую прическу, золотистые волосы исчезли – всюду пробивалась кустами седина. Лицо было оплывшее, сердито-брюзгливое, очки криво сидели на носу.
– Хорош, – молвил он, – хорош, дожил…
И, стуча палкой по дощатому тротуару, пошел бесконечно знакомой дорогой к университету. Был ясный и прозрачный день ранней осени, на душе у Мойера стало вдруг спокойно и ровно, как давно не бывало, он приветливо здоровался с педелями и студентами, даже поговорил с ненавистным ему полусумасшедшим старым студентом Жако Кизерицким, прогуливающимся в крагене, ботфортах и расшитом картузике на самой маковке. Замогильным голосом Жако прочитал Мойеру монолог из Шекспира, относящийся к любви, и проводил профессора до самого деканата.
– Сколько вам лет? – на прощание спросил Мойер.
– Пятьдесят два, – ответил Жако, – прощайте, сударь.
Ничего не изменилось в университете за это время. Ректор Эверс встретил Мойера так ласково и осторожно, что Иван Филиппович долго не мог надивиться такту его великолепия, как полагалось называть ректора. Студенты кланялись Мойеру издали, поздравляли его с выздоровлением, потом прислали ему в деканат огромный букет прелестных осенних цветов с трогательной запиской в стихах. Наконец явился и сам виновник – Пирогов. Мойер встретил его улыбкой и протянул ему руку, чего делать не полагалось.