Тихонько стоял за колонной Лаоник Халкокондил, летописец. Он не плакал и не молился, не с кем было ему прощаться. Жадно внимал он всему, что видел. Повесть его о падении Града Великого станет историей. Не повредят сему манускрипту ни огонь, ни вода. Переживет летописец штурм, допишет свой труд под защитой нового патриарха, а потом примет постриг в монастыре на горе Афон, откуда и разойдется повесть его по всему свету. Помышлял же нынче летописец только об одном — как бы не пожгло его рукопись пожаром. Замыслил он упрятать ее в железный сундук, поглубже в подвале. Пожелала Она ему попутного ветра.
Много пришло в Храм людей в тот вечер, яблоку негде было упасть. Но не все, далеко не все, кто должен был. Не было Фомы Катаволиноса, принявшего магометанство и служащего теперь султану под именем Юнус-бея той же верой и правдой, какой он служил императорам. Поступал Катаволинос аки падшая женщина с улицы Наслаждений, а по мощам, как говорится, и елей. Трепать его роскошный бархатный скарамангий злым валашским ветрам. Не было в Храме и патриарха Георгия, коему папская туфля показалась благостнее откровения. Не было и мастера Урбана, пушкам которого скоро стрелять по дому его. Она не думала о них, ибо сей день не предназначался для пустомыслия. Службу вел митрополит Геннадий, о патриаршем престоле уж и не помышлявший, а помогал ему инок Димитрий. У всех были когда-то свои мысли да дела свои. Но все оказались на одном корабле без руля и паруса, посреди бурного моря, и бежать было некуда.
Причастился базилевс святых таинств и испросил у всех прощения. Она давно простила его. Первый и последний императоры носили одно и то же имя — Константин, матери их звались тоже одинаково — Еленами, а такое не может быть просто случаем. Закон — это то, что люди помышляют о Боге, случай же — то, что Бог помышляет о них. Она научилась читать эти мысли, и прихотливая, как разводы на сирийских тканях, вязь времен не была для Нее непознанной. Закончив молитву, опустились все на колени, и молвил базилевс:
В тот же час говорил султан Мехмед своим воинам под стенами Города такие слова: «Если кто из нас и будет убит, как это обычно случается в войнах, ибо каждому своя доля, то будет это не напрасно…
…Вам хорошо известно, что тот, кто умирает на поле брани, переносится целым и невредимым в рай, где возляжет с детьми, прекрасными женщинами и девами на зеленом лугу, благоухающем цветами, и омоется чистейшими водами, и все это в том месте у него будет от бога…
…Здесь же от меня все мое войско и вся знать моего двора, если победим, получит жалованье вдвое против того, что получает каждый, и так будет до конца их дней…
…Если же найдете и захватите драгоценности золотые или серебряные, или платье, или же пленников, мужчин или женщин, больших или малых, никто не сможет отнять их у вас или причинить вам иное беспокойство…»
Эхом под сводами Храма звучали слова базилевса. Блеснул закатным сиянием купол, и Богородица с мозаики будто простерла ко всем свои руки. «Ваше поминовение, и память, и слава, и свобода вечно да пребудут!» — будто и не император говорил сии слова, а Она сама. Рыдания людские заглушали слова базилевса. Каждый хотел жить и хотел, чтобы остались жить дети его. О, если бы люди задумались об этом хотя бы чуточку ранее! Они подходили к базилевсу и целовали ему руки, ноги и край его сагиона. Он же был спокоен, как и положено последнему стражу Великого Города. Светел был лик его. Прямо из Храма ушел он на стены городские, ибо там было отныне место императора. Ушел не для того, чтобы вернуться. И воины следом за ним покинули Храм.
Махнул султан нечестивой рукой своей — и снова пошло войско его на штурм.
Осталось теперь разве что молиться. Ввечеру вновь поднялся черный вал у стен, и вновь посыпались ядра на Город, и вновь, не дожидаясь, пока пушки кончат стрелять, погнал султан на штурм Города войско свое, как баранов на бойню. Нетерпелив был султан, а набранные среди побежденных воевали плохо, посему нынче пустил он в ход отборные части. Худо стало защитникам Города. Тяжелее всего пришлось у ворот Святого Романа — стены там были старше и ниже, и много уже было в них прорех, много пожаров пылало вокруг. Когда ядро из бомбарды Урбана разбило заграждение, что ночью воздвигнуто было в бреши, бросились в пролом сотни турок с победными криками. Ждали они легкой победы, куражились и горланили песни бесовские. Но встретили жесткий отпор. Полетели в них пули и стрелы, посыпались камни, полилась смола кипящая. Крепко стоял и князь Бранкович у Золотых врат.
Не смогли османы взять верх и на сей раз. Сам император обнажил свой меч и ринулся навстречу врагам, и воины его последовали за ним — как тут устоишь? Тела же убитых падали в ров — и был он до краев полон крови. Безуспешны были атаки. Скомандовал султан отход. И те, кто шел на приступ с песнями, ныне бежали в страхе, оставив гнить во рву и периволосе сотни трупов. Не мог поверить никто, что одерживали ромеи верх над турками, но знала Она, что они просто делали то, что выше сил человеческих. И снова крепость стен городских и сердец защитников Города стали проверять пушки.
Не расходились люди из Храма. Горели все свечи в паникадилах — уж и не передать, как Димитрий расстарался, дабы засветить махины эдакие. Здесь и сейчас была его стена и его ров, ибо желающий найти свою стену всегда да отыщет ее. Когда доносился издали гул рвущихся ядер, вздрагивали люди в Храме и начинали молиться еще истовее. И в этот миг снова услыхал инок Димитрий столь ожидаемый им голос. Он звучал будто внутри его, и никто более не слыхал его.
— Брат Димитрий, слышишь ли ты меня?
Тихо, как будто в молитве, чтобы не тревожить других, ответствовал инок:
— Слышу, сестра. Все стало так, как предсказала Ты. Но что делать мне теперь?
— Ждать, только ждать. И хранить святыню. Я укажу тебе путь.
— Сестра… Я все сделаю, только выслушай меня! — инок осекся и огляделся по сторонам: не слышит ли кто? Казалось ему, что весь мир следит за ними, подслушивает их разговор. Но нет — не было никому дела до бормочущего себе под нос псалмы инока. — Сестра, страшусь я представить, что будет. Там, за стенами, такое неизбывное зло, такая тьма кромешная… Не устоять Городу. Но Ты… Тебе больно будет, когда проникнет сия тьма сюда и окрасятся пол и стены Храма кровию невинных жертв. А потом бесы, сбежавшие из преисподней, посрывают с Тебя кресты, замалюют золотую мозаику штукатуркой да развесят повсюду богомерзкие свои знаки. Они изуродуют Тебя, и не мирную проповедь и херувимские песни слышать тебе каждый день — а завывания дьявольские. Как же оставаться Тебе тут, сестра? Может, успею я еще добежать с Омофорой до Золотого Рога? Может, настало время ее?
Изумилась Она. Никто прежде не думал о том, что Ей может быть больно. Все считали зачем-то, что Она не чувствует ни боли, ни радости. Людям удобнее было думать так. Она не спешила раскрыть им глаза, ибо незачем было кому-то знать о муках ее. Но этот инок… Он первый догадался — сам, без помощи. Видать, и вправду пришло время меняться этому миру — Бог думал об этом так громко, что сложно было не расслышать.
— Брат мой… — нелегко давались Ей объяснения. — Никто еще не говорил Мне слов таких. Для Меня они — как дуновение легкого ветерка на рассвете, как шепот волн в горячую звездную полночь, как