вы-то сами живы, агент Скалли?
– Наверное вам, как психологу, это виднее.
– У вас был суровый отец, агент Скалли, и он совершенно раздавил вас как личность. Из всей семьи только вы проводите с родителями Рождество. Ваше сердце свободно, потому что вы даже не знаете, что такое любовь и дружба. Для души у вас был милый Горди и дружок-коп, которого можно иногда приглашать к себе, чтобы ночи не были такими одинокими. Вы никогда не думали о том, что разрушили его семью, лишили отца маленького ребенка? Вы считаете, что это и есть настоящая, светлая и радостная жизнь?
Скалли зажмурилась. Не слушать!
– Это моя жизнь, Малдер.
– Что ж, оставайтесь при своем заблуждении, Дана... Вы ведь позволите мне так называть вас? Знаете, вы никогда не будете счастливы. Как и я. Может быть, мне стоило в свое время пойти в ФБР, а вам заняться психологией?.. Ну ладно, Дана, до свидания, не буду больше утомлять вас своими рассуждениями.
– Подождите! – почти крикнула Скалли. На нее даже оглянулись. – О каком сюрпризе вы говорили, Малдер?
– Какая же вы любопытная, Дана... Скоро узнаете. Вокруг меня люди, которые хотят умереть за свою мечту. Может, если я умру вместе с ними, то увижу тоже свет в конце туннеля, каким бы призрачным он ни был?
В трубке поплыли гудки... В сердцах Скалли швырнула сотовый на стол. Кулидж взглянул на нее исподлобья.
– Ну и какие результаты?
– Никаких, – сквозь зубы сказала Дана. – Малдер любит поговорить... но исключительно не по делу.
Кулидж разочарованно крякнул.
– Ни к чему была эта болтовня, я ведь был прав?
– Нет, не правы, – Скалли обращалась уже ко всем присутствующим. – Из разговора я поняла, что они к чему-то готовятся. Отложите штурм, иначе может случиться нечто непоправимое.
– Нечто непоправимое случится, если мы не вмешаемся. Между нами: я ничего не имею против, если люди Павшича перестреляют друг друга, но я не хочу, чтобы перед этим они перестреляли заложников. Я выполню свой долг, агент Скалли, – это было сказано холодно, жестко, уверенно.
«Это предприятие закончится чем-то страшным», – вдруг подумала Дана.
Склад пылал; огонь насквозь проедал крышу, снежок мешался с черными хлопьями пепла.
Мимо Скалли везли распухшие черные мешки, несли носилки, на которых лежало что-то относительно живое. Некоторые шли своими ногами, но таких было немного.
«Почему склад так горит? – думала Дана. – Там же сырое, трухлявое дерево».
Столб пламени пригнулся под напором воды, но занимались уже и соседние постройки. По дороге текли два параллельных потока – машины «скорой помощи» и пожарной охраны. Последние все подъезжали и подъезжали.
Помощь Скалли никому не требовалась, Доггета она найти не могла и гнала от себя мысли о том, что Джон оказался в числе тех, кому не посчастливилось слишком близко подойти к проклятому складу, когда в нем грянул взрыв.
Нелепой трусцой мимо пробежал Кулидж с завернувшимся за шею галстуком, рядом с ним ожившим монументом вышагивал стриженый крепыш. До Скалли донесся обрывок их разговора:
– Четырнадцать... Когда потушат, еще неизвестно... А сколько там...
Гордон был мертв. Умер в реанимации полчаса назад.
Сгорбившись, Дана побрела к полицейской машине.
– Господи, да что же это такое? – хрипло произнес кто-то за ее спиной.
Скалли неохотно обернулась – и сердце пропустило несколько тактов.
Над складом медленно расплывалось пятно ярко-желтого света, рядом с которым тускнел даже огонь. Свет падал густым тестом, медленно, пластами, сваливаясь на крышу склада...
Часть пятая
ГОРЬКИЙ ПИСАТЕЛЬСКИЙ ХЛЕБ
Виктор Точинов
Ночь накануне юбилея Санкт-Петербурга
За отдраенным иллюминатором – его писатель, как человек сухопутный, считал открытым окном – плыла ночь. И плыли берега – хотя их почти не было видно. Левый, ближний, во многих местах вздымающийся высокими отрогами, еще как-то чувствовался. На звезды (на те, что не догадались забраться на небесном своде в безопасные место, поближе к зениту) – на эти недальновидные звезды наползали черные силуэты утесов. Звезды исчезали – словно там, в небесной выси, завелось огромное мрачное чудовище, пожирающее их. Потом появлялись снова, целые и невредимые, – словно прожорливое чудовище обладало весьма слабым пищеварением. Улыбнувшись такому сравнению, писатель отвернулся от окна, которое на самом деле называлось иллюминатором.
...Каюта была роскошная – мореный дуб, сафьян, бархат, слоновая кость, серебро. Поначалу писатель чувствовал себя в ней неуютно – но чувство это слабело по мере того, как убывало вино в покрытой паутиной бутылке. Кончились они одновременно – и «Божоле Луизьон», и писательская неловкость. Впрочем, его спутник и собеседник откупоривал уже вторую – открывал сам, встреча старых знакомых проходила тет-а-тет, без стюарда и прочей вышколенной прислуги.
– Странно, что ты совсем не пьешь виски, – сказал писатель. – Почему-то мне представлялось, что ты обязательно пьешь виски.
– Пробовал много раз. Тут же лезет обратно, – коротко и мрачно ответил Хозяин.
Он действительно был хозяином и этого судна, и много еще чего хозяином. Матросы, и прислуга, и даже сам капитан, – звали его не шефом и не боссом, а именно Хозяином[15]. Звучало это с неподдельным уважением, и как бы с большой буквы – будто имя собственное. Писатель решил, что надо быть весьма и весьма незаурядным человеком, чтобы тебя называли так даже за глаза – и, по неистребимой своей писательской привычке, подумал: вставлю куда-нибудь.
Будем называть владельца судна (и не только судна) Хозяином и мы. А писателя... ладно, писателя будем звать Писателем – тоже с большой буквы. Пусть ему будет приятно – тем более что к тридцати девяти годам известности он добился изрядной.
– Наверное, мой папаша заодно вылакал и то виски, что судьбой было отмерено на мою долю, – добавил Хозяин, разливая.
Вино лилось тонкой струйкой, и ударялось о хрусталь бокала, и в свете свечей казалось... – Писатель мысленно замялся, поняв, что не может с лету подобрать сравнения – не затертого, яркого, свежего –
– За Санкт-Петербург, – провозгласил Хозяин уже третий сегодня тост за родной город. – За его юбилей. Семьдесят лет – не шутка, что и говорить. Странное дело, Сэмми, – где я только не бывал, и попадал в красивые по-настоящему места, – но до сих пор мне порой снится этот занюханный, сонный и вонючий городишко, где, по большому счету, ничего хорошего я не видел.
– Это, Берри, и называется – ностальгия... – сказал Писатель. Произнес он на французский манер: «ностальжи».
– Теперь я тоже знаю, что такое ностальгия, – кивнул Хозяин. – Мне было тридцать с лишним лет, и я заплатил кучу хорошеньких кругленьких долларов, чтобы узнать это и другие похожие слова. И что же? – ничего не изменилось, когда на душе скребут кошки – назови это хоть по-французски, хоть по-китайски, – а тебе все так же паршиво... Теперь вот мы плывем вверх по реке – а мне кажется, что вокруг не вода, а время... Время – понимаешь, Сэмми? А мы плывем ему встречь... Кажется, что снаружи – стоит выйти из каюты – все по-прежнему. И меня, одетого в лохмотья юнца, вышибут пинками с палубы первого класса, и вообще с парохода... Нет, Сэмми, что ни говори, а Санкт-Петербург – маленькая паршивая дыра. И хорошо, что его юбилеи бывают не часто.
– Зато на завтрашнем торжестве ты будешь первым человеком, Берри. Вот если бы ты родился, скажем, в Бостоне, – на его юбилее затерялся бы в толпе знаменитых уроженцев. А так именно тебе предстоит