… В понедельник была интерпелляция в парламенте. Ветреный старичок Палмерстон в одной и быстрый пилигрим Кларендон в другой палате все объясняли по чистой совести. Кларендон удостоверил пэров, что Наполеон вовсе не требовал высылки Гарибальди. Палмерстон, с своей стороны, вовсе не желал его удаления, он только беспокоился о его здоровье… и тут он вступил во все подробности, в которые вступает любящая жена или врач, присланный от страхового общества, – о часах сна и обеда, о последствиях раны, о диете, о волнениях, о летах. Заседание парламента сделалось консультацией лекарей. Министр ссылался не на Чатама и Кембеля, а на лечебники и Фергуссона, помогавшего ему в этой трудной операции.
Законодательное собрание решило, что Гарибальди болен. Города и села, графства и банки управляются в Англии по собственному крайнему разумению. Правительство, ревниво отталкивающее от себя всякое подозрение во вмешательстве, дозволяющее ежедневно умирать людям с голоду – боясь ограничить самоуправление рабочих домов, позволяющее морить на работе и кретинизировать целые населения, – вдруг делается больничной сиделкой, дядькой. Государственные люди бросают кормило великого корабля и шушукаются о здоровье человека, не просящего их о том, прописывают ему без его спроса – Атлантический океан и сутерландскую «Ундину», министр финансов забывает баланс, incometax, debet и credit и едет на консилиум, Министр министров докладывает этот патологический казус парламенту. Да неужели самоуправление желудком и ногами меньше свято, чем произвол богоугодных заведений, служащих введением в кладбище?
Давно ли Стансфильд пострадал за то, что, служа королеве, не счел обязанностью поссориться с Маццини? А теперь самые
Гарибальди
– Слова Палмерстона не могут развязать моего честного слова, – отвечал Гарибальди и велел укладываться.
Это Солферино!
Белинский давно заметил, что секрет успеха дипломатов состоит в том, что они с нами поступают, как с дипломатами, а мы – с
Теперь вы понимаете, что
…На другой день я поехал в Стаффорд Гауз и узнал, что Гарибальди переехал в Сили, 26, Prince's Gate, возле Кензинтонского сада. Я отправился в Prince's Gate; говорить с Гарибальди не было никакой возможности, его не спускали с глаз; человек двадцать гостей ходило, сидело, молчало, говорило в зале, в кабинете.
– Вы едете? – сказал я и взял его за руку. Гарибальди пожал мою руку и отвечал печальным голосом:
– Я покоряюсь необходимостям (je me plie aux necessites). Он куда-то ехал; я оставил его и пошел вниз, там застал я Саффи, Гверцони, Мордини, Ричардсона, все были вне себя от отъезда Гарибальди. Взошла m-me Сили и за ней пожилая, худенькая, подвижная француженка, которая адресовалась с чрезвычайным красноречием к хозяйке дома, говоря о счастье познакомиться с такой personne distinguee.[470] M-me Сили обратилась к Стансфильду, прося его перевести, в чем дело. Француженка продолжала:
– Ах, боже мой, как я рада! Это, верно, ваш сын? Позвольте мне ему представиться.
Стансфильд разуверил француженку, не заметившую, что m-me Сили одних с ним лет, и просил ее сказать, что ей угодно. Она бросила взгляд на меня (Саффи и другие ушли) и сказала:
– Мы не одни.
Стансфильд назвал меня. Она тотчас обратилась с
Последние два дня были смутны и печальны. Гарибальди избегал говорить о своем отъезде и ничего не говорил о своем здоровье… во всех близких он встречал печальный упрек. Дурно было у него на душе, но он молчал.
Накануне отъезда, часа в два, я сидел у него, когда пришли сказать, что в приемной уже тесно. В этот день представлялись ему члены парламента с семействами и разная nobility и gentry,[471] всего, по «Теймсу», до двух тысяч человек, – это было grande levee,[472] царский выход, да еще такой, что не только король виртембергский, но и прусский вряд натянет ли без профессоров и унтер-офицеров.
Гарибальди встал и спросил:
– Неужели пора?
Стансфильд, который случился тут, посмотрел на часы и сказал:
– Еще минут пять есть до назначенного времени. Гарибальди вздохнул и весело сел на свое место. Но тут прибежал фактотум и стал распоряжаться, где поставить диван, в какую дверь входить, в какую выходить.
– Я уйду, – сказал я Гарибальди.
– Зачем, оставайтесь.
– Что же я буду делать?
– Могу же я, – сказал он, улыбаясь, – оставить одного знакомого, когда принимаю столько незнакомых.
Отворились двери; в дверях стал импровизированный церемониймейстер с листом бумаги и начал громко читать какой-то адрес-календарь: The right honourable so and so – honourable – esquire – lady – esquire – lordship – miss – esquire – MP – MP – MP[473] без конца. При каждом имени врывались в дверь и потом покойно плыли старые и молодые кринолины, аэростаты, седые головы и головы без волос, крошечные и толстенькие старички-крепыши и какие-то худые жирафы без задних ног, которые до того вытянулись и постарались вытянуться еще, что как-то подпирали верхнюю часть головы на огромные желтые зубы… Каждый имел три, четыре, пять дам, и это было очень хорошо, потому что они занимали место пятидесяти человек и таким образом спасали от давки. Все подходили по очереди к Гарибальди, мужчины трясли ему руку с той силой, с которой это делает человек, попавши пальцем в кипяток, иные при этом что-то говорили, большая часть мычала, молчала и откланивалась. Дамы тоже молчали, но смотрели так страстно и долго на Гарибальди, что в нынешнем году, наверное, в Лондоне будет урожай детей с его чертами, а так как детей и теперь уж водят в таких же красных рубашках, как у него, то дело станет только за плащом.
Откланявшиеся плыли в противуположную дверь, открывавшуюся в залу, и спускались по лестнице; более смелые не торопились, а старались побыть в комнате.
Гарибальди сначала стоял, потом садился и вставал, наконец просто сел. Нога не позволяла ему долго стоять, конца приему нельзя было и ожидать… кареты все подъезжали… церемониймейстер все читал памятцы.
Грянула музыка horse guards'oa,[474] я постоял, постоял и вышел сначала в залу, а потом вместе с потоком кринолинных волн достиг до каскады и с нею очутился у дверей комнаты, где обыкновенно сидели Саффи и Мордини. В ней никого не было; на душе было смутно и гадко; что все это за фарса, эта высылка с позолотой и рядом эта комедия царского приема? Усталый, бросился я на диван; музыка играла из «Лукреции», и очень хорошо; я стал слушать. – Да, да, «Non curiamo l'incerto domani».[475]
В окно был виден ряд карет; эти еще не подъехали, вот двинулась одна, и за ней вторая, третья, опять остановка, и мне представилось, как Гарибальди, с раненой
…Музыка гремит, кареты подъезжают… Не знаю, как это случилось, но я заснул; кто-то отворил дверь и разбудил меня… Музыка гремит, кареты подъезжают, конца не видать… Они в самом деле его убьют!