месяц я сожрал больше лекарств, чем за всю предыдущую жизнь. Но я не ложусь в больницу и буду держаться на ногах сколько смогу и работать, т. к. мне сейчас, наконец, дали посильную работу. Что бы это сделать на год раньше. М. б. я не превратился бы в калеку. Работа так поглощает мое время, что для занятий ничего не остается, но это ничего, только бы скорей пришел ответ. По всем срокам пора. Во мне уже говорит не нетерпение (которое тоже имеет место), а расчет: еще месяц-два такого ухудшения моего здоровья и я закопченный калека, негодный не только к физическому, но и к умственному труду. А в этом случае мне и возвращаться бессмысленно, т. к. я себя не прокормлю. Тогда пусть меня кормят до конца баландой, а садиться на чужую шею я не согласен. Лечить меня за казенный счет никто не будет, да и, вообще, сколько можно?
Очень я устал; больше, чем это полагается для человека, которому надлежит жить. Маме Вы не рассказывайте о моем «физиологическом пессимизме». Нечего попусту ее расстраивать. Я сам понимаю, что, будь я физически крепче и не чувствуй этой омерзительной боли, я бы смотрел на мир куда веселей, т. к. судя по всему сейчас живется куда лучше, чем раньше. Но я также понимаю, что для меня эта благодать, пожалуй, запаздывает. Как будто я уже истратил все силы, которые у меня были, для поддержания своей жизни и на продолжение ее у меня ничего не остается.
Большое спасибо Вам за Ваши заботы и участие.
Целую ваши ручки — Leon.
7.XII.55
Невольно задержался с отправкой письма, т. к. хотел приложить маленькое письмецо для мамы, а писать все мешали. Полагаю, что, если до конца этого месяца ответа не будет, можно прекратить ожидание. Кажется, им там просто стыдно признаться в том, что они меня так, ни за что осудили и теперь они поэтому тянут, не зная, что сказать.
Целую Вас, милая, и прошу передать маме письмо и привет. — L
Дорогая Эмма
Да с чего Вы взяли, что я на Вас сержусь или сердился? Этого не только не было, но и быть не могло. Да и ни малейших к тому оснований не было.
Правда, я сейчас в пессимистическом настроении, но главным образом из-за ежедневной боли в животе, причем эта боль омерзительного свойства. Боль сия очень влияет на настроение, и если бы ее не было, наверно я был бы куда веселее и приятнее в общении. Но поскольку я сам это сознаю, значит, я понимаю и цену своему унынию. А Ваша открытка очень меня порадовала. Тут даже начальство недоумевает, почему пересмотр так затянулся, и при встрече спрашивает об этом у меня. А что я могу ответить? Вы, конечно, тоже ничего не можете по этому поводу сказать, но это и не существенно. Гораздо важнее то, что Вы мне написали. Пусть не за неделю, хоть за этот месяц, но будет ответ, причем я не мыслю, чтобы был возможный отказ. Очень Вы меня утешили, милая, сразу поднялось настроение и стало легче дышать.
Но надо сказать, что, несмотря на «животный пессимизм», я морально чувствую себя лучше и не сержусь больше на маму. Последние письма ее совсем к этому не располагают, наоборот, позволяют махнуть рукой на все то, что мне было неприятно. А Вы пишете так, что лучше не только не бывает, но и невозможно. Я великолепно соображаю, сколько хлопот я доставил Вам и какова сила Вашей искренности, если вы продолжаете заботиться обо мне, который бывал далеко не так хорош, как это следовало. Я просто поражен тем, что Вы можете подумать, что я смогу на Вас сердиться?! Впрочем, м. б. это из-за задержки ответа, но конверты за последнее время исчезли из продажи. Возможно, и это письмо задержится по этой же причине на день-два.
Целую Ваши ручки, дорогая.
Целую Вас, и не подозревайте меня в дурных чувствах, ибо их нет.
Искренне и благодарно — Leon
Ура! Достал конверт, отправляю письмо немедленно.
Л. Привет С. С.
Прилагаю письмо для мамы.
Дорогая Эмма
Вы меня очень удивили, больше того поразили, Вашим письмом от 11.XII. Дело не в том, что ответа еще нет, я к этому был готов, а все вместе?! Я перестал что-либо понимать! Да разве от меня зависят паузы в переписке? Вы просто забываете, где я. В данном случае объяснение весьма простое: наш цензор человек больной и время от времени лечится, и на это время письма задерживаются. Так и это письмо попало ко мне 19-го вместо 15-го.
Что касается моего дружка[170], то я никак не мог предусмотреть, что его поведение окажется фривольным. Но он мог и должен ответить на все вопросы, которые теперь возникли у Вас, в том числе и касательно свидания. О каком ходатайстве Вы говорите? Есть определенный режим, которого никакой начальник не нарушит. Свиданий не дают даже дядям и племянникам, а только родителям, детям, братьям и зарегистрированным женам, записанным в дело. Я и просил его познакомиться с Вами для того, чтобы он объяснил Вам, что возможно, а что нет. Правда, он немного «чокнутый» (это от слова choquer, но отнюдь не шокированный), но не настолько, чтобы не быть в состоянии разъяснить столь простые истины.
То, что Вы надоели прок-ам, это пустяки по сравнению с тем, как они мне. Ведь официально моя жалоба у них 20-й месяц. Даже после допроса идет 4-й месяц, а для проведения следствия положено по закону — 2 месяца. Конечно, я удручен этим, да и не может быть иначе. Врут они, что дело движется. Когда здесь был прокурор, он провел переследствие за 1 день, с обеденным перерывом. Для решения нужно еще меньше. Еще удивительнее для меня, что Вы до сих пор не знаете моей статьи. Вот она; 17-58 –8,10. Содержание дела; дважды привлекался: в 1935 г. с составом преступления — разговоры дома — и в 1938 г. «без состава преступления, но, будучи осужден, считал свой арест ничем не оправданной жестокостью»; считал, но не говорил. Осужден в 1950 г. как «повторник», т. е. человек, коему решили продлить наказание без повода с его стороны (т. е. с моей). Вот и вся официальная часть программы. Выяснять тут нечего, и поэтому, если дело не движется, т. е. не дает результата, значит, лежит и дожидается резолюции какого-то высокого решителя. Очевидно, обсуждается не преступление, а моя персона. Ах, как бы я хотел, чтобы мною меньше интересовались. Тогда уж с полгода назад был бы результат.
Милая моя, Вы спрашиваете, почему я не задаю вопросов о Вашей жизни. А по той простой причине, что я вообще не могу сейчас даже вообразить какую-либо жизнь. Я так отвык от мира, что не в состоянии поддерживать интересную, светскую беседу, тем более, что последнее время я надеялся на положительный результат и все мои душевные силы уходили на поддержание внешнего спокойствия. О внутреннем говорить не приходится. Я расплачиваюсь за напряженность жизни такими болями в животе, каких я даже представить себе раньше не мог. Здесь жизнь очень трудна, даже в тех случаях, когда она физически не тяжела. Масса людей и обязательных отношений, принудительное сожительство 24 часа в сутки и т. п. Несравнимо ни с чем, что Вы знаете и видели. Сохранить себя физически и эстетически, да еще творчески — можно только при удаче — уменье жить (в данных условиях). Я не знаю, надорвался ли я уже или только надрываюсь и вот-вот надорвусь, и единственная ниточка, которая меня поддерживает, — Ваши письма. Даже когда они огорчительны. Это, напр. расстроило меня, но отсутствие его было бы гораздо хуже. Поэтому я благодарю Вас за него и прошу в дальнейшем писать, ибо вы меня жалеете, а я того достоин. Но неужели одно мое письмо пропало, в нем была приписка маме. Я отвечаю на все письма сразу, и задержки не по моей вине. Милая, я отлично понимаю, что вы не можете мне помочь в главном, без чего все остальное призрак; ох, хоть какой-нибудь результат.
Шубу покупайте[171] и не сомневайтесь в этом. Никто, кроме мамы, видеть меня не сможет. Если же мне только скинут срок и пошлют меня в ссылку, то надо будет начать торговлю хуннами, тюрками и тибетцами, ибо ссыльный может работать для «Всеобщей истории» хотя бы снимая подпись. А насчет резинщиков, мысль все время возвращается к ним, если есть