более длительный февральский приезд она ввела Марию Сергеевну в свой избранный московский литературный круг. С ее приездом квартира Мандельштамов стала неузнаваемой. Навестить Ахматову приходили старые друзья по Цеху поэтов — М. Зенкевич, В. Нарбут, почему-то нанесла и приветственный и прощальный визиты первая жена Пастернака Евгения Владимировна. Приходил известный пушкинист Сергей Михайлович Бонди. Водила она Марусю и к другим пушкинистам. Я помню рассказ Анны Андреевны о сильном впечатлении, произведенном на Григория Осиповича Винокура чтением Марии Сергеевны своих стихов.
В поздних записях Марии Петровых, опубликованных посмертно, содержится интересный рассказ об этом времени в Москве и о первом ее знакомстве с Ахматовой и Мандельштамом.
«3 сентября 1933 года я впервые увидела ее, познакомилась с нею. Пришла к ней сама в Фонтанный дом. Почему пришла? Стихи ее знала смутно. К знаменитостям — тяги никогда не было. Ноги привели, судьба, влечение необъяснимое. Не я пришла — мне
А вот прямо запись на интересующую нас тему: “В 1934 году вместе с А. А. Ахматовой и О. Э. Мандельштамом я была приглашена к бывшей жене Пастернака Евгении Владимировне (Тверской бульвар, 25). Там я читала стихи и слышала драгоценные слова Бориса Леонидовича — и его одобрение и призывы к большей смелости. Потом я встречалась с ним уже у него (на Волхонке) и чем больше его узнавала, тем больше любила. Он был человеком огненного сердца, гениального ума. Добрый, чрезвычайно отзывчивый человек, для которого чужое горе сразу становилось своим».
В другой заметке она говорит о своем отношении к трем названным поэтам: «Мои чувства к каждому из них, мои отношения с обоими совершенно различны, но оба эти поэта (Пастернак и Ахматова. — Э. Г.), оба эти человека существуют для меня навсегда». «Меня поражает, — пишет далее Мария Сергеевна, — и восхищает поэзия Мандельштама, но почему-то не была она “кровно моей”» [207].
Анна Андреевна познакомила Марусю со своими старинными близкими друзьями — Надеждой Григорьевной и Георгием Ивановичем Чулковыми. У них молодая приятельница Ахматовой тоже имела успех и признание. Памяткой этого знакомства осталась известная фотография, снятая в Нащокинском. На ней очень чувствуется специфика мандельштамовской квартиры. Голая белая стена, на которой слабо отпечаталась свисающая сверху гирька кухонных часов. На этом фоне стоят четыре писателя (слева направо): Чулков, Петровых, Ахматова, Мандельштам. Маленькая, хрупкая Маруся явно чувствует себя смущенной, попав в компанию таких знаменитых двигателей уже прошедшей, но прославленной русской культурной эпохи. Фотография работает как знак ее посвящения в некий орден
Я невольно воспринимаю эту фотографию как намек на прокламируемое Мандельштамами устройство семейной жизни. Тройственные союзы, чрезвычайно распространенные в 20-х годах, уходящие корнями в 90-е и у нас уже сходящие на нет в 30-х, оставались идеалом Мандельштамов, особенно Надежды Яковлевны. Она расхваливала подобный образ жизни, ссылаясь на суждения Осипа Эмильевича. Например: брак втроем — это крепость, никаким врагам, то есть «чужим», ее не взять. От него самого я таких слов не слышала, да они и не нужны были, ведь модель Мережковский — Зинаида Гиппиус — Философов была у всех на памяти, а Осип и Лиля Брики плюс Маяковский — перед глазами.
Правда, в разговорах со мною Осипа Эмильевича проскальзывали иногда какие-то другие вариации этой проблемы, но они долгое время оставались для меня не совсем ясными.
Ну а что касается Маруси, то она только выражала крайнее удивление по поводу «Второй книги» Надежды Мандельштам. Там, как мы помним, было сказано, что она «втерлась» в их дом. Пораженная, уже шестидесятилетняя Мария Сергеевна рассказывала общим с Ахматовой друзьям, что именно Надежда Яковлевна упорно зазывала ее не только приходить почаще, но и ночевать, предлагая для этого какой-то сундук. Мария Сергеевна, не понимая, в чем дело, не забывала о подчеркнутом интересе к ней Мандельштамов. Это явствует из дневниковой заметки, написанной, как указала сама Петровых, до выхода «Второй книги», то есть до неожиданно грубых слов Нади о ней.
«Я очень жалела Н. Я. в те долгие годы, когда ей было плохо. Я рада, что сейчас (так поздно!) жизнь ее хотя бы во внешнем, бытовом отношении налажена. Есть жилье, есть какие-то деньги, жить можно. Понимаю, как много она страдала, но не понимаю ее сверхчеловеческой озлобленности.
Мне эта злоба противна. Это не высшее решение — низшее. И ведь она зла по природе — до всех самых страшных испытаний, и тогда, когда ко мне она была вроде бы добра» [209].
В этом насыщенном событиями периоде мы пока и останемся.
На малой площади в чрезвычайно уплотненном времени разыгрывалась драма последних недель свободной жизни поэта Осипа Мандельштама. В ней было несколько бедно одетых участников разного уровня одаренности. Каждый вносил в действие свою долю повышенной страсти, создавая этим атмосферу высокого напряжения. Всей сцене придавал неистребимый оттенок скрытый источник какого-то добавочного света. Но, как бы сговорившись, все делали вид, что его не замечают, хотя знали, что «сияющие голенища» и бьющие наотмашь указы «кремлевского горца» изобличены в лубочных стихах главного героя. Один только старик Эмиль Вениаминович не знал о существовании опасного стихотворения сына. Остальные участники слышали его в исполнении самого поэта. Но каждый считал себя единственным посвященным в тайну.
Анна Андреевна рассказывает в тех же «Листках», что, проезжая место поворота с Кропоткинской улицы на Гоголевский бульвар, она всегда вспоминает сказанные в ту зиму слова Осипа Эмильевича: «Стихи сейчас должны быть гражданскими». И вторую фразу: «Я к смерти готов».
Но мы знаем также, что в этих одиноких прогулках с Анной Андреевной Осип Эмильевич признавался ей в своей новой страсти. Думаю, что он напомнил и о знакомой Анне Андреевне истории его увлечения Арбениной, и о соперничестве с Гумилевым. Восклицал же он при мне (в отсутствии Нади): «Как это интересно! У меня было такое же с Колей…»
Но вот тут-то Анне Андреевне не понравилось сближение той, пятнадцатилетней давности романической истории с сегодняшней. То ли она ревновала Леву (бывают такие матери), то ли опасалась его политической несдержанности. Она совершает экстравагантный поступок. Встречи с Марусей в Москве еще не наладились, но, предваряя их, Анна Андреевна неожиданно появляется у нее дома и уговаривает ее перестать кокетничать с Левой. «Зачем вам этот мальчик?» — небрежно бросает она, вспомнив свою великолепно отработанную когда-то интонацию «Клеопатры Невы»[210]. Однако времена Коломбин, Саломей и Паллад прошли, а у Маруси оказалось множество своих нерешенных семейных проблем. Анна Андреевна становится ее конфиденткой.
Мария Сергеевна собралась разводиться с мужем. Это нелегко, потому что он глубоко ей предан. Его обожание доходило до того, что он записывал ее слова (это я знала не от Маруси, а от общих знакомых). Он был старше ее и, главное, не имел касательства к искусству и поэзии, окончив Тимирязевскую академию.
В те же дни из ссылки или высылки возвращается друг юности Маруси, бывший студент. Она на перепутье. А пока уже три, а не два «бесшумно окающих ртами» соперника ходят вокруг нее.
Лева устремляет свою ненависть на молодого соперника, которого он с презрением обзывает «интеллигент в пенсне». Тем временем Маруся открывает Анне Андреевне свою сокровенную душевную тайну: она любит актера Второго Художественного театра. Ему посвящено ее длинное стихотворение «Медный зритель», напечатанное посмертно[211]. Очевидная аналогия с «Медным всадником» объясняется коронной ролью этого актера. Владимир Васильевич Готовцев играл Петра I в пьесе Алексея Толстого. Ему уже под пятьдесят, но это не мешает Марусе любить его, в то время как свое полное равнодушие к Осипу Эмильевичу она объясняет тем, что он старик. И даже как поэт он для