Елизавета Дворецкая
Ветер с Варяжского моря
«Как говорят, у каждого есть друг среди недругов».
«Сага об Олаве Святом»[1]
Пролог
Незадолго до сумерек Вышеслав выбрался на крыльцо подышать. Отец, князь Владимир Святославич, с самого утра принимал словенских[2] бояр, собравшихся идти на чудь[3] вместе с его киевской ратью. Гридница[4] была полна гулом голосов, звоном оружия и чаш, новгородцы клялись князю в верности, обещали не посрамить его в походе, хвалились доблестью предков. Сновали холопы[5], таскали блюда и корчаги[6], катали бочонки. Даже медведь ревел, приведенный каким-то рыжим посадским для забавы князя и дружины. Несмотря на широкие окна, в гриднице было душно, так что под вечер у Вышеслава уже шумело в ушах и стены, увешанные яркими щитами, покачивались перед взором. Все это было знакомо и нудно: пиров он за свои восемнадцать лет нагляделся предостаточно, и его гораздо больше занимал предстоящий поход. Будучи старшим Владимировым сыном, Вышеслав раньше других братьев должен был принять на плечи свою долю трудов. С тех пор как ему исполнилось двенадцать, Вышеслав уже не раз сопровождал отца в ближних и дальних походах: бывал он и в хорватской земле, и у болгар, не раз участвовал в столкновениях с печенегами. Но так далеко на север он, родившийся за Варяжским морем и покинувший те края в возрасте всего лишь полутора лет, еще не забирался, и теперь его разбирало любопытство. Скорее бы в поход!
На дворе тоже было людно и шумно. Вся коновязь была тесно занята, застоявшиеся лошади топтались на месте, чужие жеребцы злобно ржали друг на друга. Боярские отроки [7] сидели прямо на земле, между княжьими хоромами и дружинными избами расхаживали словенские и киевские гриди[8]. Многие покачивались на неверных ногах после долгого пира, где-то тянули песню, кто с Полянским[9], кто со словенским выговором. Но все же здесь было посвежее, душная муть в глазах растаяла. Вышеслав спустился с высокого крыльца, придерживаясь за пузатый резной столб, и побрел к дружинной избе.
Между клетями[10] распоряжался один из тиунов[11], совсем охрипший за день и отбивший ладони о затылки и загривки бестолковых холопов. До ночи было еще далеко, княжеских гостей надо было угощать. С заднего двора с клубами дыма доносился запах горелой щетины – видно, опаливали свинью. Челядинцы[12] волокли резать упирающегося барана, другие двое катили бочонок. Из погреба поднялась молоденькая девушка. Обеими руками она прижимала к груди большую корчагу киевской работы, с узким горлом и двумя большими ручками. На ходу девушка смотрела под ноги, боясь, видимо, наступить на подол на ступеньках. Вышеслав остановился: впервые за этот бесконечный утомительный день он увидел что-то приятное. В гриднице он утром замечал несколько новгородских боярышень, сидевших вокруг княгини Малфриды: они были разряжены в заморские шелка, убраны золотом из Византии и серебром из варяжских земель, но ни одна ему не понравилась. Он их и разглядеть-то толком не смог в шуме и толкотне. А эта девушка была, как луговая ромашка, как молодая березка со свежей листвой – стройная, легкая, ловкая даже с неудобной тяжелой корчагой в руках.
Глядя под ноги, девушка не видела, куда идет, и едва не натолкнулась на Вышеслава. Охнув и крепче прижав к груди свое тяжелое сокровище, она отпрянула и вскинула глаза на парня.
– Ах, Мати Макоше![13] – воскликнула она и встряхнула головой, стараясь отбросить с лица тонкие прядки светло-русых волос. Легкие светлые кудряшки вились у нее на висках, надо лбом, на шее, прихотливо выбивались из длинной толстой косы. – Вот непутевый! – упрекнула она Вышеслава. – Что стал на дороге! Или тебе в хоромах места мало?
Она говорила по-здешнему, по-словенски. Раньше этот выговор смешил выросшего на Киевщине Вышеслава, нов устах девушки словенская речь показалась ему не смешной, а милой, ласковой, как песня. Не ответив, он смотрел ей в лицо. Казалось, ничего особенного в ней не было, во всех славянских племенах живут такие девушки: сероглазые, темнобровые, румяные. Но в ее лице с немного вздернутым носиком было что-то родное, приветливое, и даже сердясь, она была хороша, словно сама богиня Леля[14].
– Что, совсем хмельной – с места сойти не можешь? – с сочувственным упреком спросила девушка. – Дотемна будешь стоять? Ну, стой, коли делать больше нечего.
Она хотела обойти Вышеслава, но он шагнул в сторону, заступая ей дорогу.
– Давай донесу – уронишь, – предложил он, протягивая руки к корчаге.
Но девушка отстранилась.
– Не хворая – сама управлюсь! – строго сказала она. Видно, он был тут не первым. – Без помогальщиков обойдусь. Пусти!
– Экая ты сердитая! – Вышеслав улыбнулся. – Да не бойся, коли тиун забранится, я вступлюсь. Чья же ты? Здешняя?
– За меня и без тебя есть кому вступиться! Дай пройти, ждут меня!
Но Вышеслав не давал ей дороги. Чем больше он смотрел на нее, тем больше она ему нравилась, но тем больше он удивлялся. Заметив поначалу только небеленую, простенько вышитую по вороту рубаху и корчагу в руках, он решил было, что девушка – из здешней челяди. Но теперь он разглядел, что руки девушки белы и нежны, а на запястьях блестит по гладкому браслету из дорогого белого серебра. На груди ее, загороженной ручками корчаги, Вышеслав заметил ожерелье из крупных медово-рыжих сердоликов с пятью подвесками из полновесных дирхемов[15]. Для холопки убор дороговат – ее саму можно за него купить.
– Мы тут три дня уже – что же я тебя раньше не видал? – расспрашивал Вышеслав. – Ты здешняя? Чья ты дочь?
– Так и не увидишь меня больше – и вам скоро уходить, и мне тоже! – отговаривалась девушка, все поглядывая через плечо Вышеслава к крыльцу. – Не здешняя я, из Ладоги, на днях меня отец домой увезет.
– Как тебя звать?
– Кто зовет, тот и знает, а ты много будешь знать – скоро состаришься. Дай пройти, не до зари же мне