Божия» поступки. Так, например, он всерьёз рассчитывал при помощи колдовства более чем полусотни лапландских и карельских чародеек исцелиться от смертельного недуга{5} . Подобное смешение в сознании средневекового русского человека православного благочестия и нечестивых языческих обрядов являлось вполне обычным делом. Более того, языческие обряды были явно лишены первоначального смысла и воспринимались отнюдь не противоречащими христианству. Посему любой член средневекового общества не сознавал себя двоеверцем{6}. Подобное гармоническое сосуществование христианского и языческого в сознании отдельного человека достигалось за счет абсолютной автономии одного от другого. Только таким способом, например, языческий культ «заложных» покойников[27] мог сохранять свою актуальность в условиях господства православного вероисповедания. Иначе говоря, в момент совершения обереговых обрядов на могиле «нечистых» мертвецов русский православный человек явно не задумывался о том, насколько это противоречит учению церкви. При этом не стоит забывать, что лишённое богословского образования средневековое русское духовенство (особенно его низовое звено) в полной мере разделяло суеверные настроения своей паствы. Участие в том или ином обряде, например, приходского священника ещё не свидетельствовало о христианской «чистоте» совершаемого им действа. Остается вспомнить грустное заключение выдающегося знатока отечественной религиозной жизни Н. С. Лескова относительно того, что Русь была крещена, но не христианизирована. По отношению к широким массам населения оно абсолютно верно не только в эпоху Средневековья, но и в Новое время. Широко известен, например, воронежский инцидент лета 1765 года, когда тамошний епископ, святитель Тихон Задонский, наблюдал разгульное празднество в честь Ярилы, устроенное местными обывателями. Потрясённый архипастырь впервые выступил с обличительным увещеванием к пастве 5 июня; однако, по-видимому, его обращение, прочитанное во всех храмах города, не произвело должного впечатления на жителей Воронежа, поскольку ещё долгое время спустя оно многократно звучало под церковными сводами{7} .
По мнению отечественных историков и богословов, Иван Грозный не остался равнодушным и к политическим концепциям итальянского Ренессанса. В его практической деятельности исследователи искали отголоски воззрений адепта сильного единого государства Никколо Макиавелли. В первую очередь, разумеется, имеются в виду рассуждения знаменитого флорентийца о полном оправдании правителя, попирающего ради достижения главной цели — укрепления государственного «организма» — общепринятые этические нормы. Более того, мысль представить Грозного человеком эпохи Возрождения привела некоторых ученых к весьма неожиданному выводу о едва ли не сознательном его отказе от традиционных греческих политических ценностей в пользу прагматической вседозволенности макиавеллизма{8}.
Но таков ли был истинный духовный портрет «тирана Васильевича» (так первого русского царя называли многие его западноевропейские современники)? Иван Грозный, безусловно, никогда не мыслил себя вне православия и, тем паче, никогда не сочувствовал ни католичеству, ни ниспровергающему церковь протестантизму. В знаменитом богословском собеседовании с эмиссаром протестантской секты «чешских братьев» Яном Рокитой в 1570 году, в пору, когда репрессии против православного духовенства уже давно перестали быть диковинкой, он ясно определил собственные религиозные приоритеты. В Седьмом слове к Роките монарх, в частности, отметил: «…ино как Бог простил прародителя нашего благочестиваго великаго князя Владимира… крестися во имя Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веком, аминь, от тех мест и доселе нарицается руская вера християньская». И далее: «А что писал еси о латинской Церкви, и аз о том не хощу много глаголати, понеже яко латыни прелесть, тако и вы (протестанты. —
Вопрос же о степени знакомства первого русского царя с писаниями Макиавелли, а значит, и о воздействии освобождённой от церковного влияния идеологии итальянского Ренессанса на его политические (и не только) поступки разрешается не столь однозначно. Историки, находя сходство между повседневной практикой Ивана IV и текстами великого итальянца, упускают из поля зрения иные источники, откуда венценосный читатель мог почерпнуть примеры для подражания: отечественные летописи и хронографы. Именно из них он узнавал об истории правления собственных предков из Московского княжеского дома или могущественных римских и византийских императоров. Уроки истории, усвоенные августейшим книгочеем из привычных памятников древнерусской книжности или из специально переведённых произведений античных авторов (известно, что помимо Кодекса Юстиниана Грозный заказывал для себя переводы «Истории Рима от основания города» Тита Ливия и откровенно скандального сочинения Светония «Жизнь двенадцати цезарей»{10}), должны были оказаться впечатляющими. Вероломство и кровавые репрессии не раз позволяли русским князьям достигать желаемых целей задолго до появления на свет теории Макиавелли. Достаточно вспомнить сородича Грозного, старшего брата Ивана Калиты, великого московского князя Юрия Даниловича, который, нисколько не считаясь с принципом родового старшинства, ввязался в борьбу с Михаилом Ярославичем Тверским и его сыновьями за великое княжение Владимирское[28].
Знакомство же российского венценосца с законодательством и, главное, с методами политической борьбы в античном Риме или христианском Царьграде прямо подводило его к двум важнейшим выводам, повлиявшим на его правосознание. Во-первых, православный государь сам является источником права, отчего любое его распоряжение становится если не нормой закона, то, во всяком случае, юридическим прецедентом; во-вторых, на него не распространяется действующее законодательство — «помазанник Божий» находится как бы над «правовым полем».
К тому же, в отличие от Макиавелли, царь Иван явно не принадлежал к последовательным сторонникам централизованного государства. Ярче всего рецидивы его «удельного» мышления проявились в учреждении опричнины и в фарсе царской интронизации Симеона Бекбулатовича в 1574 году. Шутовская маска «Ивашки Московского», добровольно возложенная на себя монархом, прекрасно демонстрирует всю зыбкость идеи централизации в его самодержавном сознании[29].
Первый российский царь был очевидным традиционалистом, которому не могла не импонировать византийская церковная модель, допускавшая активное участие императора в делах Константинопольского (Вселенского) патриархата. Как известно, басилевс ромеев не только наравне с патриархом выступал гарантом чистоты православного вероучения, но и непосредственно влиял на кадровую политику патриархата и церковную жизнь в целом[30].
Исстари русский великий князь, а впоследствии и царь, имел право выбора главы поместной церкви. В XVI–XVII веках Освящённый собор[31] представлял государю одного или несколько кандидатов, способных возглавить Русскую церковь, а тот по своему разумению избирал нового первоиерарха. Так был поставлен, например, владыка Афанасий (1564–1566). Иногда, как это случилось со святителем Филиппом Колычёвым (1566–1568), венценосец сам предлагал архиереям кандидатуру будущего митрополита «всея Руси».
Однако Иван IV считал возможным определять не только конкретного человека, по его мнению, достойного верховной церковной власти, но даже цвет и форму его клобука [32] и цвет воска, которым он должен пользоваться при запечатывании грамот. Именно эти вопросы царь вынес на обсуждение отцов Освящённого собора, съехавшихся в Москву для избрания митрополитом монаршего духовника Андрея (в иночестве Афанасия) 24 февраля 1564 года. Священноначалие Русской церкви не осталось равнодушным к «вопрошанию» венценосца, указав в специальном соборном решении: «Также митрополиту печатати грамоты благословенные и ставленые, и посылные красным воском, а на печати быти Пречистой Богородице со младенцем, а на другой стороне быти руке благословеной, а вкруг ее (печати. —