кому не лень. И Дивина, как воспитанница Леса Праведного, отлично это знала.
Тогда почему она все время думает о нем? Почему и сейчас, когда он ушел в беседу и закрыл за собой дверь, ей кажется, что он здесь, рядом? Почему кажется, что его неведомая дорога откроется и перед ней, если только… если она решится на нее вступить. Измениться и тем изменить свою судьбу.
А ей это надо?
Дивина даже поерзала на месте от беспокойства: только влюбиться ей не хватало! И нашла еще в кого! Как будто в Радегоще парней мало. Правда, в таких вот, особенных и непохожих, влюбляются гораздо охотнее, чем в понятных и привычных. Ну, ничего, он ведь скоро уедет, утешила она себя. Может, еще обойдется.
Но Елага смотрела на нее как-то странно, испытывающе, глаза ее потемнели, воздух в избушке сгустился и мягко поплыл, как будто рядом творились высокие и могучие чары… Дивине вдруг стало страшно. Она отвернулась и стала укладываться спать. Утро вечера удалее.
Длинный день конца весны неохотно уступал место сумеркам, но наконец ночь опустила на землю темные крылья. Радегощ давно спал, над городком повисла мертвая тишина, и только звезды перемигивались в вышине. Зелейница Елага все сидела у стола, в полной темноте, неподвижно, только вслушиваясь, как за занавеской ровно дышит во сне ее дочь.
Наступила полночь, и зелейница почувствовала ее приход, как будто нечто невидимое коснулось лица. В тот же миг что-то царапнуло в дверь снаружи. Елага не пошевелилась. В дверь стукнуло. Потом поскреблось у окна.
– Впусти меня… – шепнул невнятный голос, и в темной избе повеяло ландышем. – Впусти меня, я все равно войду…
Девушка за занавеской задышала чаще, сильнее, точно ее мучил дурной сон.
– Впусти меня… – с угрозой дохнуло за окном. – Впусти! Она моя!
– Нет, – ровным, спокойным голосом сказала вдруг Елага.
Поднявшись, женщина подошла к окну. От ее движения по избе пронеслась целая волна разнообразных запахов: свежевыпеченный хлеб, парное молоко, душистая каша со сливками, сладкие медовые «коровки», которые матери пекут для всей семьи на праздники, – все то, что каждый помнит с детства как образ домашнего уюта и покоя. Женщина вдруг стала выше ростом, крепче, и во тьме на ее платке замерцали звездные искры.
– Она не твоя! – сказала Мать в окошко. – Она со мной, и ты ее не тронешь. Уходи.
Снаружи не донеслось больше ни звука. Запах ландыша растаял, снова стало легко – нездешняя сила ушла.
Елага вдруг опомнилась, стоя возле окна, и оперлась рукой о стол – она не помнила, как здесь оказалась. Голова слегка кружилась.
– Надо же, как задумалась… Аж сидя уснула… – пробормотала она, потирая рукой лицо. – Чуть во сне из дома не ушла…
Зелейница чувствовала следы огромной силы, которая была здесь вот только что. И не просто в доме, а в ней самой. Совсем близко дышала спящая девушка, и Елага вдруг заново вспомнила, какие беды ей грозили и почему ее выбрал Лес Праведный. Опасность отступила, девушка снова жила, как все… и неужели что-то изменилось? И это ноющее в сердце беспокойство – предупреждение, знак Матери Макоши, что опасность может вернуться… или уже вернулась?
Елага заглянула за занавеску, поправила одеяло, сделала оберегающий знак над своей дочерью. Захотелось вдруг, чтобы она стала маленькой, ничего не понимающей девочкой, чтобы ее можно было взять на руки, покачать, поиграть, а если испугается чего-то, отвлечь игрушкой, успокоить песенкой… Увы, назад время не возвращается. Можно изменить судьбу, если измениться самому, но иной раз перемены приходят, не спрашивая, хочешь ты того или нет. Это тоже – судьба, замкнутый круг из воли и предопределенности. Дивина не хочет ничего менять, но не зря ей сегодня вдруг вспомнилось то, чего она помнить не могла, не должна была. Это тоже – знак. Пришла судьба – открывай ворота…
Обширная, длинная беседа служила заодно и чем-то вроде зимнего святилища: кроме двух открытых очагов, в ней были два деревянных идола – Макоши в глубине и Рода – ближе ко входу. Спать в святилище было не очень уютно, но Зимобор и Доморад слишком устали, чтобы привередничать. Да и дополнительная защита им не помешала бы. Прощаясь на ночь, Дивина дала обоим гостям по стеблю полыни и велела положить возле изголовья.
– А если померещится что – хлещи полынью и говори: Перунов гром на тебя! – советовала она.
Зимобор взял полынь, но рядом с ней на пол положил обнаженный меч. Глядя на эти два орудия, он вспоминал князя Зареблага, говорившего: «Не верую я ни в сон, ни в чих, а верую в свой червленый вяз!» Вспоминая своего прадеда, чье молодое буйство вошло в сказания, Зимобор улыбался: казалось, что и сам удалой боец где-то поблизости и готов помочь правнуку.
Укладываясь, он успел только мимоходом удивиться, как сильно изменилась его жизнь за немногие считанные дни и как далеко от всего привычного его забросила. Но за этот день он слишком вымотался, чтобы много думать, поэтому сам не заметил, как уснул. И обнаружил это только тогда, когда внезапно проснулся и по глухой темноте, по глубокой тишине вокруг сообразил, что уже ночь.
И он был не один. Совсем рядом ощущалось чье-то присутствие: неровное дыхание, беспокойное движение, смутный шорох.
– Кто здесь? – Зимобор мгновенно приподнялся, и пальцы опущенной к полу руки тут же сомкнулись на рукояти меча.
– Это я… Я, Дивина… – прямо над ухом раздавался глухой, невнятный голос, и казалось даже, что дыхание касается лица. От него веяло влажным, прохладным, тревожащим запахом леса и болота. – Голубчик мой, как же я тебя полюбила! – прерывисто, словно задыхаясь, шептала Дивина, и от невидимого во тьме движения легкие воздушные токи задевали лицо Зимобора. – Как же ты красив, как же ты удал! На всем свете такого больше нет, ни на кого я тебя не променяю! Помоги мне, сокол мой ясный, боюсь я этих злыдней! Никто меня защитить от них не может, только ты, голубчик мой! Не покинь меня, не прогони, обними меня покрепче, укрой от них!
Чьи-то дрожащие, как от сильного страха, ледяные руки коснулись груди Зимобора, потянулись к шее, желая обнять, и его вдруг охватил такой холод, что даже дыхание замерло. Невидимое тело прижималось к нему, норовило уложить спиной на подушку, невидимое лицо тянулось к нему с поцелуем, и голос из темноты страстно шептал:
– Люблю тебя, свет мой ясный, радость моя, сердце мое! Ты мне лучше отца-матери, ближе роду- племени! Думаю я о тебе не задумаю, ем не заем, пью не запью, сплю не засплю, ты для меня милее света белого, краснее солнца красного! Красота твоя и удаль на меня навели тоску-кручину, только я теперь тоскую и горюю, во сне тебя вижу и наяву, в полдень и в полночь, без тебя мне радости не видать, утех не найти!
Каждое слово этой мольбы словно накидывало на Зимобора какие-то путы, петлю за петлей; сердце билось, внутри поднималась неудержимая дрожь, чем-то схожая со страстным влечением, но только диким, горьким, нерадостным и опасным. Было холодно и жутко, словно его затягивает болотная трясина, хотелось орать и биться в нерассуждающем животном ужасе, но голос завораживал, сковывал, так что даже шевельнуться было трудно.
Зимобор понимал, что эти холодные руки и этот дрожащий, как осиновый лист на болоте, голос не могут принадлежать Дивине, – но тогда кто это? На ум пришла его мертвая невеста – неужели вот так же эти холодные пальцы сжимали горло всех его подружек? А теперь она пришла к нему самому! Почему вдруг, что такое случилось?
Невидимое во тьме тело прильнуло к нему, томя внутренним холодом, чьи-то руки обвивались вокруг шеи, голос страстно молил:
– Обними меня, обними!
«Померещится что – хлещи полынью!» – вспомнился ему голос Дивины, совсем не похожий на этот, молящий с болезненной, лихорадочной страстью.
Высвободив одну руку, как в тумане, Зимобор нашарил на полу стебель, поднял, неловко замахнулся и хлестнул в то место, где должна быть спина невидимого существа.
Раздался тихий вскрик, существо сильно вздрогнуло и отшатнулось. Обнимающие руки разжались, и