меньший риск. К сожалению, эта теория обычно оказывается дальше всего от истины. Так, например, в настоящее время большинство людей готовы поверить – без каких-либо доказательств, – что они сами и окружающий их мир состоят из молекул, что эти молекулы состоят из атомов, атомы из протонов, нейтронов и электронов, а они, в свою очередь, из множества более мелких частиц. Не понимая, что такое «световой год», большинство людей точно так же готовы принять на веру, что Сириус, к примеру, находится на расстоянии такого-то количества световых лет от Земли. Но способны ли такие «символы веры» помочь нам пройти свой жизненный путь, принимать решения, находить смысл, цель и основу своего существования? Помогут ли нам такие «символы веры» определиться в своих действиях, дадут ли они нам моральные рамки, этический императив, иерархию ценностей? В отношении всех этих понятий мы живем с тем, что австрийский писатель Роберт Музиль назвал «относительностью перспективы, граничащей с эмоциональной паникой».
Фрагментация знания, начавшаяся с философии Бэкона и картезианства, усилилась в восемнадцатом веке. С особым рвением она пропагандировалась во Франции, где нашла отражение в трудах философов Монтескье, Дидро и особенно Вольтера. В Англии времен неоклассицизма сторонником этих взглядов был философ Дэвид Юм (1711 – 1776), чья книга «Трактат о человеческой природе» имела подзаголовок «Попытка применения экспериментального метода доказательств к вопросам морали». Известные литераторы, такие как Поп, Свифт, Аддисон и Стил, сделали рационализм основополагающим принципом даже в искусстве и считали разум «нашим главным гарантом знаний». Формализованный скептицизм стал считаться наиболее приемлемым мировоззрением, а умение логически мыслить как качество ума ценилось выше, чем иррациональное, а значит, подозрительное воображение. К концу столетия такой подход был увековечен самым авторитетным беллетристом своего времени Сэмюэлом Джонсоном.
Рационализм проникал не только в искусство, но и в официальную религию, где он приобрел форму деизма. В соответствии с этой теорией Бог, создав Вселенную, затем покинул ее, оставив человека обживать, интерпретировать и использовать владения, единственным хозяином которых остался он. Эти владения рассматривались не как всеобъемлющий живой организм, в котором, как считали Агриппа и Парацельс, все было взаимосвязано. Теперь это был космический механизм, огромная, похожая на часы машина, которую можно расчленить в процессе анализа на составляющие, причем анализ оказался таким захватывающим занятием, что никто не задавался вопросом, каким образом вновь собрать этот хитрый механизм. Для Декарта даже растения и животные были просто механизмами. «Для часов, – утверждал он, – так же естественно показывать время при помощи своих шестеренок, как для деревьев давать плоды»[312]. Его последователи считали, что человек просто обязан разобрать дерево, как будто это часы, чтобы выяснить, как оно устроено. Таким образом, деизм провозглашал господство человека над природой, а логическим следствием этого господства являлось право эксплуатировать природу.
Подобно благочестивым христианам Средневековья, деист рассматривал человека не как неотъемлемую часть природы, а как нечто отдельное от природы. Для благочестивого христианина Средневековья отделение человека от природы объяснялось наличием у него души, а также неискупленностью и «греховностью» природы. Для деиста отделение человека от природы основывалось на силе его рационального ума и на предписанном свыше подчинении природы этой силе. Тем не менее деисты, подобно благочестивым христианам Средневековья, обращались к Библии за подтверждением права человека эксплуатировать природу: «Владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле»[313].
«Библейская концепция природы освобождала человека от натуралистических уз греческой религии и философии и давала разрешение на развитие техники… на власть человека над природой. Несмотря на то что механистическая картина мира непосредственно не присутствует в Библии, у них есть один общий аспект – отказ от обожествления природы. Это убирает препятствия, воздвигаемые таким обожествлением перед людьми древности, и дает возможность осознать, что человек не только может соперничать с природой и даже превосходить ее, но и обязан это делать. Запретов больше не существовало; исчезла божественность и непостижимость природы»[314].
В девятнадцатом веке трещины и разрывы в том, что когда-то представляло собой единый подход к знаниям, стали еще заметнее. Теория Дарвина поставила науку в, казалось бы, необратимую и непримиримую оппозицию к официальной религии, а во многих отношениях и к традициям гуманизма. Вслед за Дарвином агностицизм, пропагандируемый Томасом Хаксли и Гербертом Спенсером, стал не только уважаемой, но и модной теорией. Однако Дарвин был не единственным невольным инструментом фрагментации знания. К ним можно отнести Маркса и Энгельса, рационализм которых низвел все богатство общественных отношений до упрощенного механизма, управляемого социальными и экономическими законами. К ним можно отнести Фрейда, который привнес тот же самый рационализм в психологию, провозгласив изучение человеческого сознания «наукой» и сведя даже неуловимые движущие силы психики к статусу механизма.
В 1959 году английский писатель, ученый и политик Ч.П. Сноу опубликовал очень важную книгу, озаглавленную «Две культуры». В этой своей работе Сноу утверждал, что в западной цивилизации наблюдается опасное разделение и поляризация между двумя мировоззрениями, двумя системами ценностей, абсолютно не связанными друг с другом. С одной стороны, говорил он, это «книжная» традиция, к которой относятся искусство, религия, воображение и все, что уходит корнями в иррациональное. С другой стороны, это ментальность науки и научной методологии. Однако Сноу не был ни великим писателем, ни глубоким мыслителем, а в его время ситуация настолько усложнилась, что ее уже нельзя было объяснить обычной дихотомией. Теперь это уже было не две культуры. Культур стало множество. Каждая из них, как уже отмечалось выше, выработала собственную терминологию, собственную фразеологию, собственный жаргон. Каждая превратила то, что некогда было просто словарем, в полноценную теологию, снабженную соответствующей догмой. Каждая сначала изобретала слова ради удобства, а затем начинала путать эти слова с истиной.
Самым простым и ярким примером этого процесса является измерение, которое в конечном счете представляет собой лишь вопрос удобства. Деление пространства и времени – на дюймы или мили, минуты, часы или годы – в сущности произвольно. Это лишь изобретение человеческого ума, придуманное для описания плохо поддающихся осязанию явлений. При помощи таких изобретений на первобытный хаос накладывается видимость порядка, и человеческое общество получает возможность функционировать более эффективно. Однако всем известно, что время, отсчитываемое часами, не имеет почти никакого отношения к другим разновидностям времени. Мы знаем, что «внутреннее время» – время, которое непосредственно ощущается сознанием, – почти не связано с положением стрелок на циферблате. Для занятого или увлеченного человека час может промелькнуть как несколько минут. Если же нам скучно, этот же час будет тянуться мучительно долго. Такая же относительность свойственна времени, измеряемому календарем. В юности год кажется бесконечным, а когда мы становимся старше, десятилетия проносятся мимо с обескураживающей быстротой.
Таким образом, измерение – деление времени и пространства на определенные отрезки – это всего лишь вопрос удобства, а не истины, и оно не имеет никакого отношения к абсолютной истине, даже несмотря на то что его иногда путают с ней. «Световые годы» и «наносекунды» имеют лишь тот смысл, который присвоен им человеческим разумом. Несомненно, что такие обозначения стары, как сама цивилизация, и необходимы для эффективной деятельности человека. Именно так появились деньги – чтобы обозначить такое нематериальное свойство, как ценность. Тем не менее мы понимаем, что ценность пятифунтовой или пятидолларовой банкноты в Африке или Азии будет отличаться от ее ценности в Европе или Северной Америке, а в безлюдных ледяных полях Антарктиды она и вовсе окажется бесполезной. Точно