писатель ни слова не говорит о том, какое влияние данное решение окажет на дальнейшую — вплоть до сегодняшнего дня — жизнь действующих лиц. Однако конфликт этот таков, что связанное с ним противоречие несет в себе более серьезные последствия, чем об этом можно судить по самой новелле. Требование 'бдительности', навязываемое людям, было острой проблемой не только в те, ставшие далекими, дни: последствия его ощущаются и сегодня, являясь такой силой, которая сформировала моральный облик очень многих людей. Рассказ о лагере с философской смелостью мог отказаться от показа всяческих перспектив, от всякого намека на настоящее — здесь же, в конце этой новеллы, писатель с намеренной и острой откровенностью спрашивает себя и нас: как решится этот вопрос в душе молодого, чистого сердцем офицера?
Этот тип новеллы, который и с художественной, и с формальной стороны так же оправдан, как и описанный выше, с еще большей интенсивностью представлен в последней работе Солженицына — рассказе 'Для пользы дела', который в советской критике встретил и восторженное признание, и резкое осуждение. В этом рассказе писатель смело поднимает перчатку, которую сектанты бросили сторонникам прогрессивной литературы; он как бы откликается на требование изображать энтузиазм строящих социализм масс, имевший место и в эпоху 'культа личности', 'независимо' от него.
Речь идет о строительстве техникума в одном провинциальном городке; старое помещение было тесным, в нем невозможно разместить студентов, а власти, прибегая к бюрократическим уловкам, оттягивают строительство нового здания. Здесь, однако, существует сплоченный коллектив преподавателей и студентов, связанных подлинным взаимным доверием и дружбой; во время каникул они добровольно берут на себя львиную долю работ и к началу нового учебного года заканчивают строительство. Новелла живо и красочно изображает завершение работы, доверительные отношения преподавателей и студентов, откровенные споры, радость в надежде на более устроенную жизнь, созданную собственными руками. Но внезапно появляется правительственная комиссия и, более чем поверхностно осмотрев старое помещение, находит, что там 'все в порядке', а новое помещение передает другому учреждению. Отчаянные усилия директора, которому хочет помочь доброжелательный работник из партийного аппарата, остаются, разумеется, безуспешными, борьба против бюрократического произвола аппарата, порожденного сталинской эпохой, совершенно тщетна, если даже речь идет о самой очевидной несправедливости.
Все это является убедительным опровержением сектантско-бюрократической легенды о подлинном, активном энтузиазме, якобы имевшем место в сталинскую эпоху. Что энтузиасты были всегда, не отрицает ни один разумный человек. Легенда начинается там, где утверждают, что социалистический энтузиазм расцветал рядом с 'культом личности', не затронутый им и даже отчасти благодаря ему. Мы видим в рассказе Солженицына подобную вспышку энтузиазма — видим вместе с тем типичным исходом, который предуготовил для этой вспышки сталинский аппарат. На этом новелла кончается, как и другие произведения Солженицына, — кончается в тот момент, когда проблема встает перед нами во всей ее глубине. Рамки экстенсивности — это тоже типично для новеллы — и здесь узки: ни саботирование властями строительства, ни конечный произвольный акт аппарата не помогают конкретизировать описанный — разумеется, очень убедительный сам по себе — факт. Солженицыну и здесь удалось с помощью скупых и объективных изобразительных средств, исключающих всякое комментирование, показать типичность этого факта. Это, конечно, не только вопрос писательской техники, — эту важную задачу удалось осуществить только потому, что Солженицын всех своих героев и все ситуации — с помощью указанного изобразительного метода — представил как типические. Возникновение и внутренние перипетии бюрократической волокиты, личные карьеристские интересы, прячущиеся за ширмой 'высокой' объективности 'дела', — все это находится вне рамок новеллы. Правда, писатель очень выпукло дает фигуры бюрократов, прячущих свою бесчеловечность за ссылками на объективные причины, но не освещает их изнутри ни в общественном, ни в человеческом плане. Более индивидуализированным (разумеется, также в пределах этого новеллистического лаконизма) представляется воодушевление педагогов и студентов — настолько, что даже всплывающее иногда воспоминание о 'коммунистических субботниках' времен гражданской войны не кажется пустой фразой. Однако концовка рассказа не производит впечатления внезапности (оправданной с точки зрения новеллистической формы): занавес падает сразу после изложения событий, а возникающие острые вопросы: как повлияли эти и подобные события и впечатления на преподавателей и студентов? как сформировали они их дальнейшую жизнь? какими людьми они стали сегодня? — остаются открытыми. Концовка рассказа способствует конкретизации проблемы лишь в том смысле, что заставляет тех, кто правильно прочитал рассказ, поставить эти вопросы перед собой. Таким образом, здесь снова возникает — в этом случае гораздо более конкретно — настойчивое указание на центральные проблемы сегодняшнего дня, проблемы, доставшиеся нам от сталинского прошлого; указание это является здесь более ясным, более острым, чем во всех предыдущих рассказах. Эта новелла, таким образом, не обладает такой внутренней завершенностью и совершенством, которые свойственны рассказу 'Один день Ивана Денисовича', и поэтому в чисто художественном отношении стоит на более низком уровне. Но как попытка заглянуть в будущее рассказ 'Для пользы дела' представляет собой существенный шаг вперед по сравнению с другими произведениями Солженицына.
4
Нельзя сказать заранее, чем завершится это развитие, сделает ли Солженицын или кто-либо другой следующие необходимые шаги. Ведь Солженицын — не единственный, кто исследует взаимосвязь вчерашнего и сегодняшнего дня. Достаточно, например, сослаться еще на В. Некрасова. К какому результату приведет попытка понять сегодняшний день через освещение сталинской эпохи, которая содержит в себе человеческую и этическую предысторию любой действующей сейчас личности, — этого пока никто сказать не может. Решающее слово в этом процессе будет принадлежать развитию самой общественной реальности, обновлению и укреплению социалистического сознания в социалистических странах, и прежде всего в Советском Союзе, в период, когда каждый марксист должен учитывать такую закономерность, как неравномерное развитие идеологии, и прежде всего литературы и искусства.
В наших рассуждениях мы вынуждены, таким образом, ограничиться выводом о невозможности обойти решение этой проблемы; вопросы 'как?' и 'что?' мы оставляем открытыми. Ясно одно: на пути развития социалистического реализма стоят серьезные препятствия и помехи. Прежде всего мы имеем в виду сопротивление тех, кто сохранил верность сталинскому учению, сталинским методам — или по крайней мере делает вид, что сохранил. Правда, открытая оппозиция всяческому обновлению была основательно подавлена в результате многих событий, но сторонники этой оппозиции научились в сталинской школе тактической ловкости, и разные косвенным путем созданные препятствия в определенных условиях могут нанести новым явлениям, часто еще лишенным внутренней уверенности, вреда больше, чем грубые административные меры в духе прежних времен (разумеется, и такие методы еще живут и могут принести много вреда).
С другой стороны, на пути литературы к новому качеству могут стоять, увлекая ее в ложном направлении, и выдвинувшиеся сегодня на первый план, пропитанные духовным провинциализмом дискуссии о модернизме. Мы уже не раз говорили о путях, на которых невозможно достичь существенных результатов, так как в художественном отношении решающую роль должно играть преодоление того — в самом широком смысле взятого — подхода к жизни, из которого исходит большинство стоящих на основе натурализма изобразительных методов. До тех пор, пока многие писатели следуют таким техническим решениям, очень легко может повториться описанная нами ситуация 30-х годов, чему будет способствовать и в определенной мере более гибкая деятельность сектантских последователей Сталина, которые, например, использовали дарреловский [1] стиль для того, чтобы отвлечь внимание от подлинных проблем эпохи. Разумеется, и в этой области имеются явления, к которым следует относиться серьезно. Сталинская эпоха во многих людях подорвала веру в социализм. Сомнения и разочарование, возникшие на этой почве, могут быть субъективно вполне искренними и откровенными, но в поисках своего выражения они легко могут привести художника к простому подражанию западным направлениям. И если даже с чисто художественной точки зрения такие произведения интересны, они все же не способны освободиться от печати эпигонства. Скажем, видений Кафки действительно выражали мрачную пустоту гитлеровской эпохи как нечто фатальное, но реально существующее; пустота же Беккета является бесцельной игрой, фикцией глубины, игрой, которая в исторической действительности не имеет никакого объективного соответствия. Я