подчиняясь ему, его действию, я бросился за ним. Когда прыгнул, сломал ногу; Андреев уже был на той стороне ограды, на улице, садился в автомобиль. Едва я стал карабкаться по ограде, как из окна начали стрелять. Меня ранило в ногу, но все-таки я перелез через ограду, бросился на панель и дополз до автомобиля. На улицу никто не выходил. Часовой, стоявший у ворот, вбежал во двор. Мы отъехали, развили полную скорость. Я не знал, куда мы едем. У нас не было заготовленной квартиры, мы были уверены, что умрем. Нашим маршрутом руководил шофер из отряда Попова. Мы были взволнованы и утомлены. У меня мелькнула усталая мысль: «Надо в комиссию… заявить». Наконец, неожиданно для самих себя, очутились в Трехсвятительском переулке в штабе отряда Попова. Сделаю короткое, но нужное отступление.
Думали ли мы о побеге? По крайней мере, я — нет… ни сколько. Я знал, что наше деяние может встретить порицание и враждебность правительства, и считал необходимым и важным отдать себя, чтобы ценою своей жизни доказать нашу полную искренность, честность и жертвенную преданность интересам Революции. Перед нами стояли также вопрошающие массы рабочих и крестьян — мы должны были дать им ответ. Кроме того, наше понимание того, что называется этикой индивидуального терроризма не позволяло нам думать о бегстве. Мы даже условились, что если один из нас будет ранен и останется, то другой должен найти в себе волю застрелить его. Но напрашивается лукавый вопрос: а почему мы приказали шоферу не останавливать мотор? На тот случай, если бы нас не приняли и захотели проверить действительность наших полномочий, мы должны были скорей поехать в ЧК, занять телефон и замести следы попытки. Если мы ушли из посольства, то в этом виноват непредвиденный, иронический случай.
Я оказался раненным в левую ногу, ниже бедра. К этому прибавились полученные при прыжке из окна надлом лодыжки и разрыв связок. Я не мог двигаться. Из автомобиля в штаб отряда[126] Попова меня перенесли на руках матросы. В штабе я был острижен, выбрит, переодет в солдатское платье и отнесен в лазарет отряда, помещавшийся на противоположной стороне улицы.
С этого момента я был предоставлен самому себе, и все, что происходило 7 июля,[127] мне стало известно только в больнице из газет и гораздо позже, в сентябре, — из разговоров с некоторыми членами ЦК.
Я пережил в лазарете и сознательно помню только один момент — приезд в отряд тов. Дзержинского с требованием выдачи меня. Узнав об этом, я настойчиво просил привести его в лазарет, чтобы предложить ему меня арестовать. Меня не покидала все время незыблемая уверенность в том, что так поступить исторически необходимо, что Советское правительство не может меня казнить за убийство германского империалиста. Но ЦК отказался выполнить мою просьбу. И даже в сентябре, когда июльские события четко скомпоновались, когда проводились репрессии правительства против левых эсеров и все это сделалось событием, знаменующим собою целую эпоху в Русской Советской Революции, даже тогда я писал к одному члену ЦК, что меня пугает легенда о восстании и мне необходимо выдать себя правительству, чтобы ее разрушить.[128]
БЕЛЫЕ И КРАСНЫЕ (ВОСПОМИНАНИЯ БЕЛОГО КОНТРРАЗВЕДЧИКА НИКОЛАЯ СИГИДЫ[129])
Читая записки Сигиды, необходимо учитывать, что, созданные в 1925 году в Софии, они не предназначались для публикации и не имели пропагандистского значения.
Всю революцию от начала ее мне волею судеб пришлось провести в Петербурге, сначала в качестве младшего офицера 2-й роты запасного батальона лейб-гвардии 3-го стрелкового его императорского величества полка, а затем в качестве офицера штаба резерва округа («товарищи» решили, что, исключив меня из батальона, они обрубили несколько щупалец гидре контрреволюции). Но вот пришел ноябрь месяц (1917 года. — В. Б.),[130] и дальнейшее существование становилось невозможным… становилось жутко. Когда народ был пьян от водки, была надежда, что он проспится, когда же от стал пьяным от крови братьев своих — надежда умерла.
На Дон я приехал 6 ноября и через некоторое время получил место начальника 1-го участка городской милиции Таганрога. В Таганрог прибыл поручик Белов от штаба Добровольческой армии,[131] начальник Таганрогского пункта контрразведки. Я, как выяснилось, был ему рекомендован.
Тем временем положение в городе осложнялось. У обывателя «шерсть поднималась дыбом» в предчувствии чего-то нехорошего. Это нехорошее не медлило своим приходом, и уже к концу декабря отряды красных под командой матроса X (фамилию не помню) и некоего, по-видимому, офицера, Сиверса двигались сначала к Донской области, затем и на Таганрог.[132] Вожди отряда были звери, расстрелы и самые кошмарные издевательства были спутниками их похода, имея целью своеобразное настраивание этой толпы, которая носила название войск. Ни одной минуты отдыха человеку, через кровь идущего к крови, ни одной минуты сна человеку, пьяному от крови брата своего, не давали эти люди, дабы угар не мог пройти раньше, чем будет достигнута цель. Понимание психологии масс, чисто звериное, не научное, а инстинктивное давало возможность вождям мановением пальца своего повелевать массами.
(После установления Советской власти 19 января 1918 года автор остался в Таганроге для контрреволюционной работы и по протекции своего однокашника по Коммерческому училищу Е. И. Болотина, комиссара финансов СНК Донской республики, стал членом коллегии при таганрогском военкоме и занимался «организацией отпора» войскам генерала Корнилова. — В. Б.)
Предстояла большая работа и в случае неудачи возможность попасть под расстрел. Нервы напряжены до крайности. Бессмыслица стала нормальным явлением. Сначала приходилось пить, чтобы вздернуть себя хотя бы обманным путем. Разведка левых социалистов-революционеров во главе с Калабуховым шпионила всюду и везде. Разведка Украинской Рады и разведка большевиков не отставали тоже. ЧК на Металлическом заводе в лице бывшего начальника стражи завода свирепствовали вовсю, и горе тем, кто попадал туда.
Я сделал все, чтобы забить железнодорожные линии и не допустить прохода составов, делал так, чтобы и складов годных не было. В этом приблизительно объеме и поэтому же плану шла наша работа в тылу у большевиков, парализуя их попытки к тому, чтобы уметь управлять. Управления как такового на месте не было, ибо управлять было не под силу кому бы то ни было. Все управлялось само собой.
В самый нужный момент кого-либо не отыскивали, и дело останавливалось на определенное время. Однажды даже хотели аэроплан скрасть для Корнилова, но полетевший на нем летчик благодаря неосторожности свернул себе шею и разбил аппарат. Нередко бывали и случаи, что вместо производства маневров спешно составляли поезда для гуляющих комиссаров и один за другим на полной скорости развозили пьяные компании в Ростов и другие станции. Жизнь проходила весело, время летело незаметно.
Председателем совнаркома Дона сделался знаменитый вахмистр Подтелков…
Высокого роста, широкоплечий человек, одетый в папаху, короткий темный френч, бриджи и ботфорты, он походил на мясника, только что собравшегося на бойню. Такое впечатление производила эта фигура, находящаяся в любом месте поля вашего зрения, и безразлично от того, что вы наблюдали: лицо или спину. Молчаливый, вялый в движениях, он, если вы приходили к нему по какому-либо делу, прежде всего впивался в вас полинявшими от степного ветра неприятными колючими глазами и, пронизывая, впитывал и угадывал в вас контрреволюционера, годного по деяниям своим для Парамоновского подвала. И только после того, когда он находил, что рук марать о вас не стоит, он спрашивал, зачем вы пришли. Во все время разговора с вами лицо этого человека не изменялось, и думали вы, глядя на него, что перед вами человек, занятый чем-то другим, ибо мысли его были где-то далеко. Бесстрастное лицо вершителя судеб все же носило на себе отпечаток какой-то бессмысленной ненависти и злобы, царившей в нем как первоисточник существования… Подтелков в военном отделе являлся очень редко и то на короткое время. Эти визиты носили характер частных и на Флорове как на подчиненном, нисколько не отражались; он все