сержусь, что ты проклинаешь меня за мое желание, чтобы ты посвятил мне немного времени и написал, как ты живешь и что хоть немного любишь меня…»
Получив это откровенное послание, Байрон еще больше укрепился в намерении никогда не писать глупой девушке, которая любое проявление доброты расценивала как доказательство любви, Байроном не испытываемой. Хотя он всегда чувствовал себя нехорошо, причиняя другим боль, и любил, чтобы у людей складывалось о нем благоприятное впечатление, он понимал, что молчание – единственный выход, ведущий к наименее болезненным последствиям.
Вечером 28 октября, когда Байрон был в ложе Бреме в театре «Ла Скала», ему сообщили, что доктор Полидори повздорил с австрийским офицером и угодил под арест. Бреме и Байрон немедленно спустились вниз, но австрийцы были непреклонны и хотя приняли визитную карточку Байрона как залог за освобождение, но потребовали, чтобы доктор покинул Милан в течение двадцати четырех часов. Впервые Байрон напрямую столкнулся с тиранией австрийцев, представление о которой получил из уст Пеллегрино Росси и других итальянцев в Швейцарии. Теперь его презрение к австрийцам в Италии еще больше окрепло и впоследствии руководило всеми его действиями и словами. Австрийские власти узнали о взглядах Байрона, и с этой минуты за всеми его передвижениями стала следить тайная полиция. Хотя австрийцы отдавали дань уважения титулу и славе поэта, но держали его под постоянным контролем.
2 ноября Байрон простился с друзьями. На следующее утро вместе с Хобхаусом он выехал из Милана. Спрингетти отправился вперед с двумя экипажами Байрона и багажом по направлению к Венеции. Заехав по пути в Горгонцолу, Караваджио, Брешию и Десенцано, друзья б ноября добрались до Вероны, где осмотрели амфитеатр и предполагаемую могилу Капулетти. В Виченце путешественники видели здания, возведенные великим Палладио или под его влиянием.
Байрон так стремился в Венецию, что остановился в Падуе только для ужина, к большому сожалению неутомимого любителя достопримечательностей Хобхауса. 10 ноября на пути вдоль канала Брента в Местре они оставили экипажи и лошадей на постоялом дворе и в ливень отправились на гондоле в знаменитый город. Им почти ничего не удалось разглядеть из похожей на гроб черной коробки гондолы, пока они не оказались среди огней Венеции. Хобхаус записал: «Плеск весел подсказал нам, что мы под мостом, а лодочник крикнул нам: «Риальто!» (знаменитый мост. –
Венеция сразу же пришлась Байрону по душе. Это был волшебный мир, настоящая театральная сцена с печальными реквизитами давно минувших лет, которые так трогали сердце поэта. Прежнего великолепия в светском обществе Венеции уже не было. Осталось только два или три литературных салона. Ночью работали всего две кофейни. Разноцветные костюмы почти исчезли. И все же Венеция не потеряла своего очарования. Байрон ощутил это, когда они пересекли лагуну, ведущую в Лидо, проплыли мимо палладианской церкви Сан Джорджио Маджоре и оглянулись на волшебные башни. Тогда впервые Байрон увидел Адриатику и на фоне далеких Альп – Венецию, золотую в лучах заходящего солнца.
Решив сменить гостиницу на частный дом, Байрон нашел подходящее жилище на Фреццерии, маленькой улочке неподалеку от площади Сан-Марко. Комнаты располагались над лавкой торговца мануфактурными товарами по имени Сегати. Три дня спустя Байрон написал Муру: «Я собираюсь остаться в Венеции на зиму, вероятно, потому, что она наравне с Востоком всегда была зеленым островом моего воображения. Город не разочаровал меня, хотя его запустение произвело бы противоположный эффект на других. Но я слишком давно знаком с развалинами, чтобы бояться их. Кроме того, я влюбился, а это самое лучшее или худшее из того, на что я способен. У меня очень хорошие комнаты в доме «венецианского купца», который всегда занят и у которого есть двадцатидвухлетняя жена. Марианна, так ее зовут, похожа на газель. У нее большие черные восточные глаза с совершенно особенным выражением, которое редко встретишь среди европейцев, даже итальянцев… Не могу описать впечатление, которое такие глаза производят на меня».
Так начались любовные приключения Байрона под небом Италии, и они добавили еще больше очарования сказочному городу, который он так любил. Через несколько дней Байрона представили графине Альбрицци, чей литературный салон был центром культурной жизни Венеции. Хобхаус говорил, что ее называют итальянской мадам де Сталь, но добавлял, что она бледная копия, хотя и очень достойная женщина. Среди своих друзей она называла Уго Фосколо и известного скульптора Антонио Канову.
Байрон писал Меррею: «Венеция оправдала мои ожидания, а ожидал я многого. Это одно из тех мест, которые я знаю, еще не увидев их, и оно постоянно преследовало меня после возвращения с Востока. Мне нравится мрачная красота их гондол и тишина каналов… У меня тоже есть гондола, я мало читаю и, к счастью, могу говорить по-итальянски свободно, но не очень правильно. Из любопытства я изучаю венецианский диалект, очень нежный и мягкий, хотя его отнюдь нельзя назвать классическим; часто выхожу в свет и очень доволен». Байрон признался Меррею, что «страстно влюблен» в черноглазую жену хозяина дома. «…Ее достоинство заключается в нахождении моих. Нет ничего более приятного, чем такое изучение».
Байрон быстро привык к обыденной жизни города, которая особенно пришлась ему по душе. 27 ноября он сообщал о своем счастье Дугласу Киннэрду: «У меня есть книги, скромное собрание. Я нахожусь в чудесной стране, мне нравится язык, светские развлечения и общество. У меня есть красивая женщина, с которой не скучно и которая не раздражает меня, как раздражал бы дурак, надевший маску мудреца». Байрон заключал письмо словами о том, что если бы были улажены финансовые дела в Англии, «то ты мог бы считать меня умершим, потому что я больше не ступлю на этот жестокий маленький островок».
Хобхаус отправился в путешествие по Италии, но Байрон не захотел сопровождать его. «Чтобы развлечься, – писал он Муру, – я каждый день учу армянский язык в монастыре на острове Сан-Лаццаро, недалеко от Лидо. Мне кажется, моему уму нужно что-нибудь сложное, а этот язык – одно из самых сложных развлечений, найденных мною в Венеции, и я выбрал его для собственного самоистязания. Не собираюсь бросать, но не могу сейчас отвечать ни за свои дальнейшие намерения, ни за успехи». Байрон написал Меррею, что любовное увлечение и занятия должны продлиться всю зиму. «К счастью для меня, дама не столь упряма, как язык, а не то, разрываясь между ними, я потерял бы последние остатки рассудка».
Байрон чувствовал, что в настоящее время не напишет ничего серьезного. Он быстро забывал Англию и страсти, которые бушевали на родине, а новых впечатлений было еще недостаточно, чтобы писать о них. В прошлом его стремление писать возникало под воздействием страданий и разочарований, а теперь, когда он достиг состояния спокойного довольства, это стремление поутихло.
18 декабря Байрон с восторгом писал Августе о своей новой возлюбленной: «Она не досаждает мне, что удивительно, и я по-настоящему верю, что мы одна из счастливейших не связанных узами брака пар по эту сторону Альп… Это увлечение началось очень вовремя и пришло как утешение… Я влюблен, спокоен и уже не часто вспоминаю о мучениях прошедших двух лет и об этом добродетельном чудовище мисс Милбэнк, которая чуть не свела меня с ума… Сейчас мне гораздо лучше, благодаря Богу на небесах и женщине на земле…»
На следующий день Байрон получил письмо от Августы и, изумленный и уязвленный ее благочестием, написал ей снова: «Я получил твое письмо и, кажется, у тебя еще есть «надежда» на мой счет. Какая надежда, милое дитя? Моя дорогая сестра, я помню одного методистского священника, который, заметив бесстыдные ухмылки на лицах некоторых людей из паствы, воскликнул: «Нет надежды для смеющихся!» Так и с нами: мы слишком много смеемся, чтобы надеяться, так что не думай об этом».
Байрон продолжал изучение армянского языка и, чтобы отблагодарить своего учителя, отца Паскаля Окера, предложил взять на себя расходы по изданию учебника английской и армянской грамматики. Хотя имя Байрона появилось на титульном листе рядом с именем отца Окера, участие поэта в издании учебника заключалось лишь в исправлении и разъяснении английских правил, поскольку, по его признанию, он по- прежнему плохо владел армянским языком. Однако умственный труд, прелестный, скрытый от посторонних глаз город-остров, где Байрона никто не беспокоил в библиотеке и где он мог спокойно гулять по тихим монастырям, сидеть на террасе, наслаждаясь видом Венеции, или в тени оливковых деревьев, – все это доставляло ему огромное наслаждение. Монахи, в свою очередь, привязались к Байрону. Отец Окер вспоминал о нем как о «молодом человеке, энергичном, общительном, с горящими глазами». И оставшиеся монахи Сан Лаццаро продолжают чтить его память: печатают буклеты с рассказом о пребывании Байрона в