XX
Полчаса спустя Стрезер покидал вокзал уже в другой компании, так как Чэд взял на себя обязанность сопровождать в отель — доставить со всеми удобствами и в полной сохранности — Сару, Мэмми, горничную и багаж, и только когда эти четверо отбыли, его прежний спутник вместе с Джимом уселись в наемный экипаж. Странное, новое чувство нашло на Стрезера, и у него даже поднялось настроение. Казалось, будто, сойдя на платформу, путешественники развеяли его страхи — правда, немедленной расправы над собой он и не страшился. Впечатление, которое они произвели на него, было то самое, каким и должно быть — так он сказал себе; тем не менее на душе у него стало легче и спокойнее. Было бы более чем нелепо искать причины этой перемены в выражении лиц и звуке голосов, которые он многие годы видел и слышал, как сказал бы, пожалуй, сам: до оскомины. Теперь он еще и ощутил, как ему всегда было с ними не по себе, и он вряд ли осознал бы это без парижской передышки. Все это пришло ему на мысль в мгновение ока, пришло при виде улыбки, с которой Сара, стоя у окна купе, принимала обильные приветствия, посылаемые им и Чэдом с перрона, куда чуть позже она спустилась, шурша юбками, — свежая и красивая после поездки по прекрасной стране в живительной прохладе июня. Ее появление было лишь знаком, но достаточно знаменательным: она полагала быть с ним милостивой и обходиться без намеков; полагала вести крупную игру, что стало еще очевиднее, когда, выскользнув из объятий Чэда, она повернулась к Стрезеру, чтобы прямо и непосредственно приветствовать бесценного друга своей семьи.
Сейчас он действительно, как никогда, был бесценным другом ее семьи; во всяком случае, сохраняя этот титул, мог жить дальше, как жил. И тон его ответа, после того как миссис Покок назвала его так, как нельзя лучше свидетельствовал — даже в собственном его понимании, — что он меньше всего желал бы потерять право фигурировать в названном качестве. Он всегда видел Сару излучающей благосклонность; он редко видел, чтобы она была робка или суха; бьющая в глаза, тонкогубая улыбка, яркая, но не светлая, и такая быстрая, словно чиркнули спичкой; выдвинутый, длинный подбородок, который в ее случае, в отличие от остальных, выражал не воинственность и задиристость, а радушие и любезность; голос, слышный на расстоянии, поощрительно-одобрительные манеры — все это были черты, которые Стрезер за долгие годы общения с миссис Покок хорошо узнал, но которые сегодня приковали к себе его внимание, как если бы он только что познакомился с Сарой Покок. В первое мгновение ему вдруг показалось, что она — вылитая мать. Он даже вполне мог бы принять ее за миссис Ньюсем, когда, стоя у окна катившего вдоль перрона вагона, она смотрела сквозь стекло. Но впечатление сходства быстро рассеялось: миссис Ньюсем была гораздо красивее, и если Сара обнаруживала наклонность к полноте, ее мать, в свои годы, обладала девичьим станом; и подбородок у миссис Ньюсем был скорее короток, чем длинен; а ее улыбке куда больше — ах, неизмеримо больше! — подходили эпитеты «спокойная» и «неуловимая». Стрезер видел ее сдержанной; он буквально слышал, как она молчит, но он не помнил случая, когда она была бы неприятной. Миссис Покок умела быть неприятной, хотя всегда оставалась любезной. Она выработала свои формы учтивости, в высшей степени положительные, и ничто так не выражало ее суть, как то, что она всегда была любезна с Джимом.
Но больше всего поражал в ней — во всяком случае, пока она стояла у окна вагона — высокий, ясный лоб, лоб, который ее друзья почему-то называли не иначе как «чело», и еще острота зрения, проявлявшаяся в данных обстоятельствах таким образом, что Стрезеру, как ни странно, вспомнился Уэймарш с его дальнозоркостью; и необычайный блеск темных волос, убранных и забранных под шляпку в той же изысканной манере, какой отличались прически и головные уборы ее матери, настолько избегавшей крайностей в моде, что в Вулете всегда говорили об их «собственном стиле». И хотя, как только Сара ступила на перрон, иллюзия сходства исчезла, она длилась достаточно долго, чтобы дать ему почувствовать радость облегчения. Женщина из родного дома, женщина, к которой он был привязан, явилась перед ним на достаточно долгий срок, чтобы он в полной мере оценил, каким несчастьем для него — хуже, каким позором — будет признание, что между ними образовалась «трещина». Он уже и прежде — наедине с самим собой — оценивал создавшееся положение, но за те несколько секунд, пока Сара, так сказать, разводила пары, грядущая катастрофа представилась ему как нечто беспрецедентно ужасное или, точнее, совершенно немыслимое; и теперь, когда на него повеяло чем-то вольным и знакомым, в его душе мгновенно возродилось чувство верности. Он вдруг измерил всю глубину своего падения и чуть не задохнулся при мысли о том, что мог бы утратить.
Теперь же он мог в течение четверти часа, пока шла вокзальная канитель, прохаживаться с дорогими соотечественниками с таким умильным видом, словно они присланы к нему с благой вестью: ничто не утрачено. Он вовсе не хотел, чтобы Сара, сев тем же вечером писать своей матушке, сообщила ей, что нашла его изменившимся и «не в себе». Последний месяц он и сам не раз находил, что стал каким-то не таким, что круто переменился, но это касалось его одного. Во всяком случае, он знал, кого это
И прекрасно, сказал себе Стрезер, легко соскальзывая в иное расположение духа. Почему бы некоему сообществу не быть представленным юной леди двадцати двух лет? Мэмми превосходно справлялась со своей ролью, словно играла ее всю жизнь, и выглядела, говорила, одевалась, выдерживая до конца. Интересно, думал Стрезер, не собьется ли она в ярком свете Парижа — холодном, павильонном, выигрышном, но и предательском — не обнаружит ли, что сознает всю подоплеку, но уже в следующую минуту с удовлетворением отметил, что в кладовых сознания юной леди пусто, и само оно грешит скорее простоватостью, чем сложностью, а, стало быть, тому, кто желал Мэмми добра, нужно не брать из них, а по возможности их наполнять. Мэмми была очень прямая, в меру высокая блодинка, с чуть-чуть излишне бледной кожей, зато с милой, сияющей всем и каждому, дружелюбной улыбкой, подтверждающей веселый нрав. Она как бы все время, где бы ни находилась, «принимала» от имени Вулета; в ее манере держаться, тоне, движениях, прелестных голубых глазах, прелестных безукоризненной формы зубах и маленьком — даже чересчур маленьком — носике было что-то такое, из-за чего воображение Стрезера немедленно поместило ее в проем между окнами теплой, ярко освещенной, звенящей множеством голосов залы, в тот конец, куда подводили «представляться» гостей. Они — эти гости — прибыли с поздравлениями, и Стрезер закончил начатую в воображении картину в том же ключе: Мэмми была счастливой новобрачной, сразу после венчания и в преддверии свадебного путешествия. Уже не дева, но и в браке считанные часы. Она была в своей блистательной, триумфальной, праздничной поре. И дай Бог, чтобы пора эта длилась для Мэмми долго!
Все это радовало Стрезера, радовало за Чэда, проявлявшего бездну внимания к гостям и, мало того, позаботившегося захватить себе в помощь своего слугу. На обеих дам было приятно смотреть, а с Мэмми, надо полагать, еще и приятно показаться на людях. Пожалуй, появись Чэд с ней об руку, она вполне сошла бы за его молодую жену в медовый месяц. Но это было его дело или, возможно, ее, хотя от нее тут мало что зависело. Стрезеру вспомнилось, каким он увидел Чэда, когда тот вместе с Жанной де Вионе шел к нему в саду Глориани, и какая фантазия пришла ему тогда в голову — фантазия, теперь уже смутная, густо